Соколов зело любил ведьм, ибо со своей супругой, лепой, но постной и смирной, очень скучал.
– Ну же, повернись! Изрядные стегна! Ах ты, ландыш! И как я принял тебя за монаха?!
Феодосия в смущении одергивала рясу.
– Нет, не могу поверить, – задыхался от смеха Соколов. – Но ты же в науках и диспутах сильна? Откуда такая девица взялась? Эх, жаль, нужно срочно ехать в думу! Оставайся… – Соколов подмигнул. – Вечером подискутируем всласть…
Была у Соколова двоица неистовых полюбовниц, семнадцатилетняя вдова в Москве и замужняя дама в Венеции, обе зело любострастны, но скудны умом, и потому он весьма вожделенно взглянул на новоявленную ученую жену.
Феодосия порозовела и робко попросила:
– Ой, нет, остаться в чужом доме не могу. Мне бы облачение женское… Тулуп какой ни есть, оголовник…
– Какой тулуп! Шубу подать! Кунью, крытую сукном! И рукавицы меховые!
– Что вы, какая шуба, какие рукавицы, не зима еще.
– Приказываю: шубу! Жар костей не ломит!
Детина, сжимавший поднос, ринулся в глубь сеней и вскоре появился с женскими одежами.
– Спаси вас Бог, Андрей Митрофанович! Все верну, как найду сыночка своего Агеюшку…
– У монаха еще и чада объявились! – утирал от смеха слезы Соколов. – Ничего не надо возвращать, носи. Так куда же ты сей час?
– Скрыться мне нужно, ибо возвел на меня навет Вениамин Травников, обвинил в убийстве брата Варсонофия, который сын игумена нашего Феодора, – торопилась объясниться Феодосия.
– Как, и у настоятеля сын? Он тоже баба?! – ликовал Соколов.
– Нет-нет!
Феодосия нарядилась в женские одежды, и боярин с удивлением воззрился на прелепейшую девицу.
– Ах, ведьма! И за что ж тебя казнить хотели?
– За многое, – махнула рукой Феодосия. – За волхование, чародейство, поклонение идолу, за крест из полевых цветов… Прощайте, Андрей Митрофанович!
– И куда пойдешь?
– Искать по свету сыночка…
– Погоди! – Соколов снял с пальца и сунул в горсть Феодосии великий перстень с рубиновой шишкой, обсаженной алмазами. – Это тебе за уроки с моими отпрысками и наши замечательные научные диспуты! Продашь за изрядные деньги! А пока, на пищу, возьми… – Соколов покопался в болтавшемся на стегне шелковом кошеле и извлек золотую монету.
Феодосия вышла за ворота и посеменила, путаясь с непривычки с длинных полах меховой шубы, крытой расшитым темно-зеленым сукном.
Соколов, бойко выехав в карете, весело махнул на прощание рукой.
Холоп, открыв рот, глядел с каменного резного крыльца вослед монаху, обернувшемуся девкой. Феодосия надвинула пониже к бровям шерстяной оголовник и пошла куда глаза глядят.
Возле темной харчевной лавки, закрывавшейся по причине смутных волнений, она упросила продать печеных пирожков с капустой, запила брусничным морсом. От запаха тушеной капусты опять потянуло в пищной жиле, и Феодосия едва сдержала блевоту.
«Очадела ты, Феодосьюшка, согрешила с Олексеем, – вдруг услышала она голос повитухи бабы Матрены и встряхнула в растерянности головой, не зная, верить или нет неожиданному известию? Плакать или радоваться? От Бога сей младенец или… сказать страшно… Грех даже и подумать – монах очадевший! Ох, нет, авось сие не так…»
Опустились синие сумерки.
В Москве было все так же неспокойно – то и дело проходили ватагами стрельцы, казаки, воротники. Возле церквей тревожно переговаривались почтенные горожане, у питейных домов, терзая вороты коровьих охабней, спорила о важном государственном деле теребень кабацкая.
Неожиданно площадь накрыл тревожный набат огромного колокола, следом раздался грохот пушечного выстрела, от которого заложило ушеса и поднялись тучи ворон. Москвичи ринулись прочь с улиц, началась сутолока, заржали, встав на дыбы, лошади, перевернулась повозка, кто-то закричал – истошный вопль вонзился в грудь Феодосии, как вилы в скирду.
Феодосия побежала, изыскивая, где укрыться.
Улица задрожала от еще одного пушечного выстрела.
Феодосия, скороговоркой молясь, поспешно завернула в ближайшие ворота, оказавшиеся не по- хозяйски распахнутыми. Навстречу ей из крепкого строения выскочили несколько парней и мужей и, не глядя на жену, пробежали в калитку.
Феодосия почти бегом миновала темный двор и заполошно вторгнулась в двери, над которыми теплилась пред иконой лампадка. Спотыкаясь, пробралась по темному, низкому проходу и оказалась вдруг в обширной, освещенной оплывшими свечами, но пустой хоромине.
Возле одной стены сооружен был помост навроде для казненния. А позади помоста покачивались бирюзовые волны с белыми гребнями, розовые облака и три огромные алые рыбы, запряженные в раззолоченную повозку.
Сквозняк кружил, поднимая невидимыми струями белоснежные перья и серебряный пух.
Феодосия с радостным недоумением обвела взглядом роскошно намалеванный занавес.
Полотнище качнулось.
«Феатр! – поняла вдруг Феодосья. Сердце ее сжалось и застучало, наполнившись глупыми, бессмысленными надеждами. – Игральные хоромы! Что, как представляет здесь позоры Истома? Что, как избежал он казни?! Ведь не сгорела же я в срубе? Что, как и он спасся?»
Сверху, шурша, упала шелковая лента. Некто всхлипнул.
Феодосия подняла зеницы.
Из-за солнца, подвешенного на невидимых веревках, выглянуло детское личико с театральным румянцем на щеках, наведенным алым ягодным соком. На Феодосию глянули огромные голубые глаза, смутно напоминавшие ей саму себя.
– Кто ты? – срывающимся от закипающих слез голосом вопросила Феодосия, уже зная ответ.
– Джагет! – ответило по-цыгански чадце с льняными кудрями и шмыгнуло курносым носом.
– Какой же ты джигит, – плача, сказала Феодосия. – Ты мамин сынок Агеюшка…
Хоромина затряслась от пушечных выстрелов.
Агейка вцепился ручонками в стрелу солнечного луча и вознамерился закричать от страха. Феодосия подняла дрожащие руки к намалеванному солнцу и подхватила доверчиво потянувшееся к ней чадце. В ворот стянутой на тесемки рубашки, изображавшей древнегреческую тунику, проскользнула и закачалась перед глазами Феодосии цепочка с крестиком и крошечной подвеской – солонкой с горкой соли, семейным гербом тотемских солепромышленников Строгановых.
Феодосия крепко сжала теплое тельце, прильнула к нежной щеке и вдохнула сладкое воние волосиков за торчащим ушком.
– Мати? – спросил мальчик.
– Мама, ей, мама твоя, – прошептала Феодосия. И принялась целовать глаза, и вежи, и ресницы.
Агейка смеялся и обнимал холодную шубу, крытую вышитым сукном.
– Так ты скоморошек? Актер? – улыбалась сквозь слезы Феодосия. – Как и тятя твой, Истома?
– Скомолох! – важно соглашался Агейка.
В кулисах нашелся тулупчик скоморошка, и лапти его, и шапка.
– Что же нам деять? Куда идти? – восклицала Феодосия. – Али здесь до утра хорониться? Но что, как вернутся за тобой цыгане? Нет, надо уходить. Пойдем, сыночек, куда глаза глядят, Бог нас не оставит!
…А по соседней линии мчался на злом вороном коне, в окружении товарищей, Олексей, с вечера исподтишка затеявший смуту в Сокольничей слободе.
Каменное ядро, извергнутое чугунной пушкой в наущение взбунтовавшимся сокольничим, с дьявольским шумом пролетело по черному небосводу и обрушилось на Афонский монастырь Иверской