пошли к ней на Николаевку, в невероятную даль, по колено в грязи. Взошла луна, и ночь сияла такая заманчивая, а на душе смутная тревога: «Успеем ли?»
Мы эвакуируемся под громким именем Харьковского учебного округа. Нас всего пять человек: нас трое, Олейников и Владимирский. Часов в десять вещи были уже сложены, и мы ждали подводу. Всё нет и нет. Наконец, в первом часу явилась. Выехали из училища, когда все уже спали.
На одном повороте у нас с подводы упали вещи. Это была первая неудача. Остановились на пристани. «Дооб» битком набит. На палубе повернуться негде. И всё грузят и грузят. Так простояли до утра, продрогли. Влезли на палубу, вещи спустили в трюм, а сами с трудом уместились у борта. Жаловались на тесноту, и капитан ещё ругался: «Набили, как сельдей в бочонок», — кричал. Вообще, он человек решительный и на выражения не стеснялся.
Море начинало волноваться. В двенадцать часов дня мы тронулись и потянули за собой баржу с солдатами. «Прощай, Туапсе!» Чем дальше, тем волнение становилось сильнее. Голова стала такая тяжелая, и в мозгу помутнение какое-то. В желудке было пусто, потому что провизии у нас не было; теснота, толкотня, волнение на море. Меня здорово укачало, и я возненавидела и море, и лунные ночи, и дельфинов, прыгающих за пароходом, и капитана. Мне было противно глянуть за борт на разъярённые воды. Спать не пришлось, и это была мучительная ночь морской болезни.
Утром вошли в пролив. Море спокойное, вода мутная, даже виден и Крымский берег, и Кавказский. Напоминает Волгу. Навстречу нам плыли большие льдины из Азовского моря. Одна такая льдина налетела на баржу и перервала канат. Мы подняли сигнальный флаг, чтобы выслали катер. Но был туман, и сигнала не увидели. Бросили мы эту несчастную баржу и пошли в порт.
С Олейниковым случилось несчастье: нога попала в рулевую цепь и ему, наверно, разломало кость. Его отвезли в больницу. Слезли мы на мол и не знаем, что дальше делать. А так холодно, ветер. Мы с Мамочкой пошли на базар. Идем, вдруг слышу — кто-то кричит: «Ира!», смотрю — Люба Ретивова. Она тоже беженствует и приехала в Керчь из Новороссийска. Живет в лазарете, дала свой адрес.
Поздно вечером началась грузка парохода. Ставропольский дивизион начал грабёж. Мы счастливо отделались — у нас ничего не пропало. Владимирский выхлопотал для нас с Мамочкой ночлег у инспектора народных училищ, так что мы спали по-человечески, а не по-беженски, в порту.
Здесь встретили Гутовских с Чайковской-10. Они тоже приехали из Туапсе. Привели нас к своим знакомым, у которых остановились и сами. Это дом художника Чернецова[4] . Все стены и двери у него завешены картинами. Есть превосходные работы.
Вчера были в Музее древностей, в кургане и в греческом склепе. Видели интересные могильники и памятники с трогательными надписями, великолепные вазы, сделанные за несколько веков до Рождества Христова, и много интересных древностей.
Завтра утром мы едем в Симферополь. Риск благородное дело, а беженцам только и остаётся рисковать.
Где-то ещё придётся встретить Пасху. Мне так хотелось говеть и теперь. Сегодня Вербное воскресение.
Над морем
Запись от 29 марта / 11 апреля 1920 г. Симферополь
Я не буду подробно описывать эту поездку. Это была самая обыкновенная езда теперешнего времени. Ехали конечно, в теплушке, человек сорок, большей частью военные. И разговоры все были военные, только настроение далеко не военное. Это были такие тыловые прощелыги, каких теперь, к