Песня слабо доносилась из деревни, крики перепелов становились ленивее и замолкали, и все больше и больше глубокая тишина опускалась на землю. И чем тише и молчаливее делалась ночь, тем громче говорили какие-то голоса в душе Марьи Павловны. Сначала говорил один голос — и соблазнительны были его речи: он сулил ей яркий день в ее серенькой, спутанной и кропотливой жизни; сулил наполнить ее опустошенную душу, добро и правду и красоту отношений к людям… Он нашептывал ей про любовь — и нега любви, о которой она узнавала от него, стыдом и страстью жгла ее щеки. Ей казалась новизною эта нега любви и казалось, что не было и не могло быть такой неги, когда она выходила по любви за Дмитрия Арсеньевича Летятина. И вдруг ее мысли, точно зубчатые колеса, цепляясь друг за дружку, дошли и до той, которая вовсе не совпадала с счастливым настроением. И ей послышался серьезный, внушительный, требовательный голос: «Что будет с Колей? Что будет с этим молчаливым, сосредоточенным мальчиком без матери? И главное — что будет с нею, с матерью, без этого мальчика?» И воображение живо восстановляло перед нею маленькую фигурку Коли, серьезно нахмуренные брови, сутуловатые плечи, худенькие руки с синими жилками, застенчивую полуулыбку и деловое, озабоченное выражение бледного личика. «Значит, отказаться от него! — шептала она пересохшими губами. — О, неужели отказаться?» — «Разумеется, — слышался ответ, — ведь ты отлично знаешь, как он близок с отцом, как вечно копается в его книгах и вещах, с великим уважением глядит на отцовскую работу, говорит с ним о телефонах, о паровиках, об электрической лампе. И тебе никогда не нравилось это его увлечение машинами и физикой и механическими курьезами, которые покупал ему отец, но, однако же, отец сумел же возбудить и развить это увлечение и посредством его привязать к себе сына, а ты не сумела, не смогла привязать его к себе, не добилась. Отчего он зевал в ответ на твои рассказы о несчастных людях и о великодушных людях и о доблестных поступках этих людей и с живостью бежал к отцу, когда тот начинал ему делать опыты по Тиссандье?» — «Но ведь любит же он меня, любит! — тоскливо восклицала Марья Павловна. — Ведь помню же я его редкие ласки, его внезапные порывы, в которых так мило сказывалась эта любовь! Как я могла оставить его! Зачем нет здесь его со мною!» И утомленная, измученная, она поднялась с земли и торопливо пошла домой. «Да полно, будет ли лучше? — прошептал ей вдогонку насмешливый, переполненный ехидством голос — Отчего это ты принуждена была чуть не навязать себя Сергею Петровичу? Не лучшим ли казался ему другой исход — интрижка, амуры за спиною мужа?» Вот этот голос уже решительно обозлил Марью Павловну. Стараясь ни о чем не думать, она сильно вдохнула в себя сладкий запах цветущей ржи, сорвала несколько стеблей и, приложив их к воспаленному лицу, снова прислушалась к хороводной песне. И снова звуки деревенской песни хорошо отозвались в ее душе.
Наутро она проснулась с свежею головой, бодрая, крепкая и ясно представила себе все, что случилось вчера. «О чем же тут раздумывать? — выговорила она про себя. — Дело решено, а там что будет, то будет. Лгуньей никогда не буду, и это главное — чтоб не быть лгуньей!» Одевшись с обычною своею тщательностью, она спросила, где муж; и пошла к нему, гордая сознанием своей правоты и своего отвращения ко лжи.
В тот же день, когда Сергей Петрович был в Лоскове, в его саду работали лутошкинские девки. Федор, высоко сидя на стропилах конюшни и прибивая гвозди к тесинам, заметил, однако же, желтенький платочек Лизутки, мелькавший в саду. С тех пор он все придумывал предлог, как бы пойти в сад.
— Дядя Ермил, — сказал он, — куда бы у нас сверлу моему деваться?
— Да где же ему быть? Поди, в столах где-нибудь.
— Ты гляди, садовник не взял ли: он вчерась ухватил что-то, а сказать не сказал.
— Отдаст, коли взял.
— Сверло-то аглицкое, — помолчав, сказал Федор, — пропадет — батюшка в отделку доканает за него.
— Струмент важный, это что говорить.
— Ты вот что: приколачивай-ка покуда, а я лучше добегу. Я духом слетаю.
И Федор проворно соскользнул со стропилы, уцепился за карниз и, повисев несколько на руках, спрыгнул наземь.
— Дядя Лаврентий, ты не брал сверла? — спросил он, подойдя к садовнику и искоса посмотрев на Лизутку, с смеющимся лицом половшую клумбы вместе с другими девками.
— Не брал; зачем мне сверло? — ответил Лаврентий.
Федор постоял немного и неловко улыбнулся. Девки шептались, пересмеиваясь между собою.
— Ты бы, дядя Лаврентий, подбадривал девок-то, — сказал Федор. — Денежки любят брать, а на работу небось жидки!
— Ишь малый-то иссох с работы! — насмешливо проговорила бойкая курносая с густыми веснушками на лице девка.
— Дня-ночи, бедняга, не знает, замотался на работе, — подхватила другая, — люди топоры в руки, а он бегает, за девками глядит.
— Жалеет! — с хохотом закричала Дашка, подруга Лизутки. — Барских денег жалеет!
Лизутка не поднимала глаз от своей работы, радостно и смущенно улыбаясь.
— То-то вы, девки, оголтелые, погляжу я на вас, — сказала красивая солдатка Фрося, выпрямляясь веем станом и прищурив на Федора свои блестящие, покрытые поволокой глаза. — Чем бы угодить парню, а оне на смех… Этакого парня да кабы мне, горюше, я бы его на руках носила!
— Эх, вы! — сконфуженно сказал Федор и, поправив набекрень картуз, ушел из сада, провожаемый звонким девичьим смехом.
После обеда девки разбрелись отдыхать и, закрывшись шушпанами, без умолку говорили и смеялись. Молодые плотники Лазарь и Леонтий и конюх Никодим долго ходили от одной группы к другой, отгоняемые шутливою бранью. Наконец им удалось вступить в разговор с тою группой девок, где лежала и разбитная Фрося. Федор, не подходя к девкам, успел, однако, высмотреть, что Лизутка с Дашкой улеглись отдельно от других, в тени большого куста бузины; крадучись, он прошел туда и просунул голову под шушпан, которым были одеты девки.
— Чего лезешь, черт! — с напускным сердцем закричала на него Лизутка, ударив его по спине и быстро поднимаясь. — Дашутка, пойдем отсюда.
— Ох, леший вас расшиби, — притворно зевая, сказала Дашка, — спать смерть хочется! — И, отвернувшись от них, она накрылась шушпаном и улеглась молча.
— Уйди, — проговорила Лизутка, оправляя спутанные волосы; из-под сердито нахмуренных бровей глаза ее, однако же, смеялись.
— Авось места-то не пролежу! — шутливо возразил Федор и, обняв Лизутку, лег с нею рядом, натянув шушпан на головы.
— Девки будут смеяться, уйди, — шептала Лизутка, — вчерась и то Анютка на смех подняла.
— Чего ей на смех-то поднимать? Самоё просмеять стоит.
— Как же, таковская, далась!.. Я, говорит, чужаков-то этих отвадила бы; аль свои плохи? Это, говорит, ребята-то наши смирны; доведись до иных, давно бы шею накостыляли!
— Эка, эка… посмотрел бы я, как накостыляли!
— Ох, Федюшка, — вдруг перешла Лизутка в ласковый тон, — я и то так подумаю-подумаю: и что мне, горькой, делать будет?
— Чего делать-то? Али я тебя брошу, желанную? — И Федор прикоснулся губами к горячей щеке Лизутки.
— Ты что, миленок! Степан-то Арефьев зазвал намедни батюшку в кабак, да и ну опять: я, говорит, Мишанька придет из Самары, я, говорит, сватов зашлю, петрова дня дождусь и зашлю.
— Эка, дошлый какой! Ну, погоди маленько, крылья-то обобьем. А Иван Петрович что?
— Да что! Батюшке пуще всего не по сердцу перед жнитвом меня выдавать. На том у них теперь и дело стало: Степан-то Арефьев говорит, на летней казанской чтоб свадьба, — у них в Лоскове престол на казанскую, — а батюшка: чтоб после жнитва, чтоб на осеннюю казанскую быть свадьбе. На том и