которые через тридцать лет вызвали бы только улыбку, но высоко ценились в те дни, полотна видных американских художников от Гилберта до Йемена Джонсона, а также несколько образчиков современной французской и английской школ — все пошло с молотка за бесценок. В Филадельфии в то время не очень смыслили в искусстве, и потому некоторые картины, не получившие должной оценки, были проданы значительно дешевле своей настоящей стоимости. Стрейк, Нортон и Элсуорт пришли на аукцион и скупили все, что было возможно.
Сенатор Симпсон, Молленхауэр и Стробик тоже явились посмотреть, нет ли чего интересного. Была здесь и целая ватага политических деятелей помельче. Но самое лучшее из всего, что поступило в продажу, скупил Симпсон — трезвый ценитель подлинного искусства. В его руки перешла горка с венецианским стеклом, две высокие, белые с голубым, мавританские вазы, четырнадцать китайских безделушек из нефрита, а также несколько расписных сосудов и ажурный оконный экран нежнейшего зеленоватого оттенка. Молленхауэру за весьма невысокую цену досталась обстановка и убранство прихожей и гостиной Генри Каупервуда, а Эдварду Стробику — два гарнитура спальной под «птичий глаз». Адам Дэвис тоже почтил торги своим присутствием и приобрел письменный стол «буль», которым так дорожил старый Каупервуд. К Флетчеру Нортону перешли четыре греческие чаши, кувшин и две амфоры, которые он считал прекрасными произведениями искусства и сам же в свое время продал Каупервуду. Множество других превосходных вещей, в том числе севрский обеденный сервиз, гобелен, бронзу Бари и картины Детайля, Фортуни и Джорджа Иннеса, купили Уолтер Ли, Артур Райверс, Джозеф Зиммермен, судья Китчен, Харпер Стеджер, Тэренс Рэлихен, Трэнор Дрейк, мистер Саймон Джонс с женой, мистер Дэвисон, Фруэн Кэссон, Флетчер Нортон и судья Рафальский.
Через четыре дня после начала торгов оба дома были уже пусты. Даже вещи, находившиеся в свое время в доме номер девятьсот тридцать один по Десятой улице и сданные на хранение, когда хозяева сочли наиболее целесообразным отказаться от этого дома, были изъяты со склада и пущены в продажу вместе с имуществом из двух других домов. Только это и навело родителей Каупервуда на мысль о какой-то тайне, существовавшей в отношениях между сыном и его женой. Никто из Каупервудов при мрачной картине разрушения не присутствовал. Эйлин, которая прочитала в газете о торгах, зная, как дорожил Каупервуд красивыми вещами, — не говоря уже о том, сколько чудесных воспоминаний было связано с некоторыми из них у нее самой, — пришла в отчаяние. Но она недолго предавалась мрачным мыслям, ибо была твердо убеждена, что настанет день, когда Фрэнк выйдет на свободу и достигнет еще более высокого положения в финансовом мире. Откуда в ней бралась столь твердая уверенность, она и сама не знала, но тем не менее это было так.
55
Тем временем Каупервуда перевели в ведение другого надзирателя, в новую камеру, помещавшуюся в нижнем этаже корпуса номер три. По размерам — десять футов на шестнадцать — она не отличалась от других, но к ней примыкал упомянутый уже нами дворик. За два дня до этого к Каупервуду пришел начальник тюрьмы Десмас, и у них состоялся непродолжительный разговор сквозь зарешеченный глазок в двери.
— В понедельник вас переведут отсюда, — сказал Десмас, как всегда размеренно и неторопливо. — Вам предоставят камеру с двориком; впрочем, много пользы от него не будет: у нас разрешается проводить вне камеры только полчаса в день. Я уже предупредил надзирателя относительно ваших деловых посетителей. Он не станет возражать. Вы только постарайтесь не тратить на них слишком много времени, и все будет в порядке. Я решил обучить вас плетению стульев. Это, по-моему, для вас самая подходящая работа. Она легкая, но требует внимания.
Начальник тюрьмы и несколько связанных с ним политических деятелей извлекали из этого тюремного промысла немалые барыши. Труд был действительно нетяжелый и довольно простой, задания на день давались умеренные, но вся продукция находила немедленный сбыт, а прибыль шла в карманы работодателей. Поэтому они, естественно, стремились, чтобы заключенные не сидели без дела, да и тем это тоже шло на пользу. Каупервуд был рад возможности чем-нибудь заняться, так как к книгам его особенно не влекло, а деловых отношений с Уингейтом и ликвидации старых дел было недостаточно, чтобы занять его ум. И все же он не мог не подумать, что если он и сейчас кажется самому себе неузнаваемым, то насколько же еще возрастет это ощущение, когда он, сидя за решеткой, будет заниматься плетением стульев! Тем не менее Каупервуд поблагодарил Десмаса за заботу, а также за разрешение передать ему простыни и принадлежности туалета, которые он только что получил.
— Не стоит об этом говорить, — мягко и приветливо отвечал тот (к этому времени он уже начал весьма интересоваться Каупервудом). — Я прекрасно знаю, что и здесь, как везде, есть разные люди. Если человек привык ко всем этим вещам и хочет содержать себя в опрятности, я не собираюсь ему в этом препятствовать.
Новый надзиратель, в ведение которого теперь попал Каупервуд, ничем не напоминал Элиаса Чепина. Звали его Уолтер Бонхег. Это был рослый детина тридцати семи лет, флегматичный, но хитрый; главная цель его жизни заключалась в увеличении доходов сверх положенного ему жалованья. По повадкам Бонхега можно было предположить, что он играет роль осведомителя Десмаса, но это было бы верно лишь отчасти. Зная лукавство и подобострастие Бонхега, а также его поразительный нюх к наживе своей и чужой, Десмас инстинктивно понял, что от него нетрудно добиться поблажек для того или иного заключенного, стоит только ему дать понять хотя бы намеком, что это необходимо или желательно. Короче говоря, если Десмас выказывал малейший интерес к какому-нибудь арестанту, ему не приходилось даже сообщать об этом Бонхегу; достаточно было вскользь обронить, что вот такой-то привык к совсем иной жизни или же что ввиду тяжелых переживаний в прошлом на нем может дурно отразиться суровое обращение, и Бонхег готов был разбиться в лепешку для этого арестанта. Беда была лишь в том, что человеку неглупому и мало- мальски сообразительному его внимание было неприятно, так как надзиратель явно напрашивался на подачки, а с людьми бедными и невежественными он обходился грубо и высокомерно. Бонхег устроил себе постоянную статью дохода от продажи арестантам товаров, которые тайком доставлял в тюрьму. Правила тюремного распорядка строго воспрещали — по крайней мере на бумаге — снабжать заключенных тем, чего не было в ассортименте тюремной лавки, а именно: хорошим табаком, писчей бумагой, перьями, чернилами, виски, сигарами и какими бы то ни было лакомствами. С другой стороны — и это было весьма на руку Бонхегу, — заключенным выдавали прескверный табак и никуда не годные перья, чернила и бумагу, которыми не пользовался ни один мало-мальски уважающий себя человек, если, конечно, у него была возможность раздобыть себе что-нибудь получше. Виски не разрешалось получать вообще, а лакомства считались недопустимыми, так как они свидетельствовали бы о явно привилегированном положении тех, кому доставлялись. Тем не менее и то и другое в тюрьме не было редкостью. Если у заключенного водились деньги и он хотел что-либо достать через посредство Бонхега, он мог быть уверен, что получит желаемое. За деньги можно было купить и звание «старосты», дозволявшее бывать на главном тюремном дворе, а также право оставаться в дворике при камере сверх положенного получаса в день.
Как это ни странно, но Каупервуду оказалось весьма на руку то обстоятельство, что Бонхег дружил с надзирателем, в ведении которого находился Стинер: с бывшим казначеем, благодаря заступничеству его политических сообщников, обращались крайне снисходительно, и это стало известно Бонхегу. Сам он был не охотник читать газеты и плохо разбирался в политических событиях, но знал, что и Каупервуд и Стинер в прошлом люди с большим весом и что из них двоих Каупервуд более важная персона. Кроме того, Бонхег прослышал, что у Каупервуда еще водятся деньги. Об этом ему сообщил один из заключенных, пользовавшийся правом читать газеты. Итак, Бонхег, независимо от указаний начальника тюрьмы Десмаса, отданных как бы вскользь и крайне немногословных, сам стремился услужить Каупервуду, разумеется, не задаром.
В первый же день водворения Каупервуда в новую камеру Бонхег вразвалку подошел к еще открытой двери и покровительственным тоном спросил:
— Ну как, все свои вещи перетащили?
Собственно, он был обязан запереть дверь тотчас же после того, как заключенный вошел в камеру.