оранжевом.
– Может быть, может быть, – пробормотал Мирослав, решившись наконец оказать коту внимание.
Когда он присел, чтобы почесать Алику живот, его колени издали неприятный хруст.
– Это было символично, – сказала мать, едва шевеля морщинистыми губами. – Очень символично.
– Обычный ревматизм, – дернул плечами Мирослав. – Ведь мы уже давно не мальчики, мама. Какая может быть символика в хрусте суставов?
– При чем тут суставы, когда я говорю об оранжевом цвете?
– Ах, вот оно что…
Мирослав состроил понимающую мину, хотя, по правде говоря, давно потерял нить разговора.
– Ну да, – кивнула мать, не отрывая головы от подушки. – Сначала замечательные оранжевые костюмчики, которые были вам так к лицу. А потом оранжевые ленточки в ваших петлицах на этой огромной холодной площади в Москве под оранжевыми знаменами демократии… Кстати, как она называлась, Стасик? Червоный плац?
Выпрямляясь, Мирослав поморщился, но на этот раз не от хруста суставов, а от запахов лекарств, пропитавших душную, никогда не проветривающуюся спальню.
– Она называлась Майдан, мама, – сказал он, подошел к двери, открыл ее и уточнил с порога: – Только это было в Киеве, а не в Москве.
– Жаль. А я думала, вы наконец обуздали эту ужасную Россию…
Губы Мирослава тронула слабая улыбка.
– Все впереди, мама, – пообещал он. – Не сомневайся.
Мать протянула руку, мало чем отличающуюся от желтой, высохшей конечности мумии.
– Стасик, – тихо окликнула она.
Мирослав, стоя одной ногой на лестничной площадке, демонстративно взглянул на часы. Он никогда не позволил бы себе подобного жеста, если бы не роль Стаса, в которую он вжился. Сам по себе Мирослав никогда не перечил матери, боготворил ее, а все заработанные деньги переводил на ее счет, даже не помышляя о том, чтобы потратить лишний злотый без материнского согласия. Безмозглые журналисты писали, что пани Корчиньская не доверяет сыну распоряжаться финансами самостоятельно, опасаясь, что его непременно облапошат, и задавались вопросом, как может заниматься политикой столь безвольный человек. В действительности Мирослав был не безвольным, он был мягким, любящим, заботливым сыном, и ему пришлось пересилить себя, чтобы пробормотать:
– Извини, мама, я опаздываю.
Знай пани Корчиньская, что ей перечит Мирослав, она бы высказала ему все, что думает о его поведении. Но она пребывала в полной уверенности, что видит перед собой Стаса, а потому позволила себе просительные интонации:
– Не беспокойся, я не задержу тебя надолго. Всего одна минута, Стасик… Полминуты.
Мать показала сыну кончик мизинца, похожего на обглоданную куриную косточку.
– Я слушаю тебя, мама, – произнес Мирослав смиренно.
– Тебе и Миреку было девять лет, когда я прочла вам вслух трилогию Сенкевича. «Огнем и мечом», «Потоп»…
– «Пан Володыевский», – перебил Мирослав. – Можешь быть спокойна, мама. Мы все помним. Это хранится здесь… – он прикоснулся пальцем ко лбу, – и здесь… – Он похлопал себя по груди. – Мы благодарны тебе за твои уроки и знаем, как нужно любить свою родину.
Глаза Мирослава непроизвольно увлажнились. Сказывалось то невыносимое напряжение, в котором он провел последние дни. Никогда не думал он, что взрослый мужчина способен проливать так много слез.
– Мы твои сыновья, мама, – сказал Мирослав, – но мы также сыновья великой Польши.
– Это я и хотела услышать от тебя, Стасик, – прошептала мать, сомкнув коричневые веки. – Передай мои слова Миреку, прошу тебя. Иногда он бывает таким легкомысленным.
– За последние дни он очень изменился, мама. Не сомневайся.
С этими словами Мирослав Корчиньский прикрыл за собой дверь и немного постоял в одиночестве, по-детски утирая глаза кулаком. Никого, никого не осталось у него, кроме старенькой мамы. Кто защитит его от большого жестокого мира теперь, когда Стас бросил его на произвол судьбы? Опять начнется травля в прессе, опять журналисты станут безнаказанно называть Мирослава маменькиным сынком. Кроме того, они постоянно перемывают Мирославу косточки и роются в его грязном белье. А вдруг опять посыплются обвинения в гомосексуализме? Пресса никак не желает позабыть тот отвратительный случай во время выборов, когда первый президент Польши Лех Валенса предложил Мирославу Корчиньскому явиться на дебаты «со своим мужем». Это был болезненный удар, и нанесен он был ниже пояса. Трудно тогда пришлось братьям, построившим свою предвыборную программу на борьбе с геями и лесбиянками. Они справились, и они победили, но ведь их было двое. Теперь же Мирослав остался в полном одиночестве. Рядом ни одного человека, на которого можно положиться. Всюду измена, интриги, мышиная возня.
– Ах, Стасик мой, Стасик, – проговорил Мирослав, тяжело спускаясь по ступеням, – подвел ты меня, братик. Вместе бы мы опять украли луну, а без тебя…
Он осекся, увидев в холле секретаря, подтянутого молодого человека с породистым, слегка обрюзгшим лицом. Секретарь был непривычно бледен, а руки его, держащие конверт из белой бумаги, подрагивали.
Мирослав похолодел. Он хорошо знал, что могут таить в себе подобные конверты без обратного адреса.
– Опять? – спросил тоскливо Корчиньский.
В знак согласия секретарь наклонил голову.
– Они хотят добить меня окончательно, – воскликнул Мирослав Корчиньский, потрясая кулаком, будто был способен поколотить хоть кого-то. – Подлецы, негодяи, подонки! Они пытаются запугать меня. Рассчитывают на то, что я отрекусь от своих убеждений. Не бывать этому! – Не помня себя, Корчиньский порывисто сорвал с головы кепку и швырнул ее на пол, словно намереваясь растоптать ее. – Пусть подавятся своими пулями. – Смертельно побледневший, он заставил себя замереть на месте, снова и снова вонзая ногти в ладони. – Пуль сколько? Три?
– Как и в прошлый раз. – Секретарь, соглашаясь, наклонил голову. – Одна от автомата Калашникова, вторая – от спортивной винтовки, третья – от пистолета. Ну и письмо. Зачитать?
Корчиньский отмахнулся.
– Да знаю я, знаю. «Для твоей кошки, для твоей мамы, для тебя». Так?
– Да, – виновато подтвердил секретарь. – Но слегка в иной последовательности. На этот раз первой значится не кошка, а… э-э, пани Ядвига. – Помявшись, он спросил: – Передать конверт Службе безопасности?
– Чтобы завтра об этом опять раструбили все масс-медиа?
– И как же я должен поступить?
Корчиньский поднес к глазам ладони, на которых остались красные отметины ногтей.
– Уничтожь всю эту дрянь, Адам, – решил он, нервно потирая руки. – Письмо сожги. Только не вздумай бросать в камин патроны. Маме нужен покой, полный покой.
– В таком случае, – сказал секретарь, – я сегодня же утоплю их в Висле. И еще…
– Да? – поднял брови Корчиньский.
– На вашем месте я все же не стал бы игнорировать угрозы.
– А я на твоем месте не стал бы давать советы хозяину. Особенно когда тебя об этом никто не просит, Адам.
С этими словами Корчиньский покинул отчий дом.
По пути в Краков он взвешивал свои шансы поквитаться с шантажистами, с премьером, со спикером и, наконец, с русскими, которые при жизни боялись и ненавидели Стаса Корчиньского, а теперь рассыпались в любезностях перед его останками. Шансов было маловато, и это огорчало Мирослава. Еще больнее ранило его поведение краковцев, собравшихся возле Вавельского замка. Они, видите ли,