домашних работ, и единственной его обязанностью было сносно учиться в школе с моею репетиторской помощью — дабы родителям, по окончании им школы, сдать его в мединститут и сделать тоже врачом. Репетиторство проводить мне однако делалось всё труднее потому, что Игорь, уже основательно пристрастившийся к «семейной» выпивке в своих 13–14 лет, стал заметно туже соображать и запоминать вроде бы неплохо выученные уроки, так что его родителям, кроме моего репетиторства, приходилось находить «общий язык» с учителями для повышения очередной его двойки-тройки хотя бы на один балл, что было не так и трудно, ибо большинство учителей жило в преизрядной нужде.
VII. Игорь рос хоть и «Митрофанушкой», не в меру опекаемый своими родителями (и не в меру спаиваемый ими же), и весьма отставал в школе несмотря на мои репетиторские усердия, тем не менее у него были задатки некоего остроумия, проявлявшиеся особенно после первых стопочек. Отец его, Сергей Николаевич, интеллигентнейший человек, тоже постепенно увеличивал и учащал сии возлияния; случалось даже такое: в доме их веселье, светло-тепло, он с гитарою, а я с мандолиною (раз пошла такая пьянка, я приволок свою мандолину из дома сюда, здесь она требовалась чаще), и мы в четыре руки музицируем вальс «Над волнами» или «Ночь светла над рекой», а остальные нам подпевают что есть мочи; в комнате ещё и дым столбом, потому как все, включая меня, курили; и мерзкая жижа самогонища мутно белеет в сосудах меж тарелок со снедью… Но тут стук в дверь, вбегает медсестра из больницы в накинутой на халат шубейке: мол, Сергей Николаевич, такому-то больному шибко плохо стало, помирает, не знаем, что и делать; эх, испортили вечер, приходится оборвать наш замечательный вальс; уже нетвёрдо стоящего на ногах доктора всё семейство облачает в нужные одежды и выводит под руки на крыльцо, у которого ждут врача сани-розвальни, ибо до отделения не близко — метров полтораста. Наш доктор никак не может смириться с внезапным прекращением нашего расчудесного праздника и продолжает петь прерванный романс, каковой, слышится еще некоторое время из ночной снежной темноты. Дело обычное, рабочее, и мы продолжаем веселиться, пить-закусывать, но через полчаса сани возвращаются, и возница просит нас общими усилиями помочь освободить их от крепко уснувшего седока, коего мы на руках вносим в дом, раздеваем и укладываем его, пребывающего в совершеннейшем беспамятстве, на его постель; а о том, что сталось с больным, коему требовалась столь срочная помощь, никто и не спрашивает, потому как не до того, да и какая в сущности разница: на то и больница, чтобы часть людей в ней умирала.
VIII. Я продолжал сказанное Гулькино репетиторство уже и после окончания мною школы, когда работал, а Игорь ещё учился; затем его правдами-неправдами определили в Омский мединститут, каковой он окончил и работал главврачом в местечке под названием Болыперечье; его женили, но детей у них не было; умер Игорь, от водки же, в Барнауле, совсем молодым; от этой же мерзкой жидкости поумирали досрочно и его родители, и его жена Маша, тоже врач, добрейшей души человек; и от всей их той семьи оставалась лишь дочь Людмила, тоже, конечно, врач, но более строгого нрава. Обо всём этом я, возможно, расскажу более подробно и интересно в своё время в нужном месте, ибо с Игорем Дремяцким и его семьей было впоследствии связано немало разного рода историй, как трагических, так и крайне смешных. Некоторые исилькульцы дивятся: как же так я, который научился пить спиртное почти что с детства у этих у Дремяцких, и вливавший в себя ежедневно недопустимые его количества, не спился и живу, какой-никакой, вот уже 67-й год? Отвечу так: даже подолгу спаиваемый, я никогда не испытывал к этому человекоубийственному зелью алкоголического животного пристрастия, а испытывал бы — бросил бы немедля, ибо жизнь человечья и так коротка, полна болезнями и всякой другой мерзостью. Неудержимое же пристрастие к спиртному означает умственную и физическую деградацию, бездетность, как у молодых Дремяцких, или же, чаще, детей-уродов, полное оскотинивание, и, в конце концов, мучительную гнуснейшую смерть, которая у многих приходит в совсем молодые ещё годы. Но ведь вот парадокс: бросить пить пьяница, если ему хоть сколько-нибудь дорога жизнь, может и сам, надолго или навсегда, безо всяких больниц и лечений; но я не знаю ни единого случая, когда кто-нибудь из них воспользовался такой светлейшей возможностью, и десятки моих знакомых и родственников, поспивавшихся и умерших раньше времени, догнивают в своих глубоких сырых могилах, а я вот, непьющий (если не считать вышесказанного и кое-чего «по-мелочи», о чём расскажу в своем месте), надолго их пережил; и, конечно же, прожил бы ещё дольше, если бы в молодости, по незнанию, не травил бы организм у таких вот врачей (!) Дремяцких самогонкой и прочей мерзостью, от коей едва-едва не отправился, как те мои друзья, на тот свет; об этом случае расскажу тебе несколько погодя, а на сегодня, думаю, хватит; писано же это к тебе письмо в августе 93-го, а точнее 23-го числа, в понедельник, и, как всегда, ночью.
ШКОЛЬНЫЕ ТОВАРИЩИ
I. Сказанную Исилькульскую среднюю школу я окончил в мае 1944 года, когда во всю ещё полыхала война, и потому мальчишек в нашем классе не набирался и десяток — лишь те, кто родился в 1927 году. Остальные были либо убиты на фронте, либо спешно выучивались в военных училищах, чтобы успеть до конца войны (а уже пёрли наши Гитлера назад) повоевать, в сказанные училища они уходили и из восьмого, и из девятого класса. Сколько же потеряла наша страна своих талантливейших и гениальных сыновей! Я сидел на одной парте (последней левой — там спокойней и уютней) с даровитым парнем Лёшей Севастьяновым, который стал бы, по меньшей мере, превеликим поэтом, потому как с детства слагал изумительные стихи, то умные, то душевные, то ещё какие, и был ещё более эрудирован чем я, хотя в заштатном Исилькулишке не было и малой доли того, что я имел в детстве в дворянском крымском доме своего деда Терского, покои которого были набиты литературой. Сказанный Лёша писал домашние сочинения по литературе только в рифмованных стихах, а если сочинение было классное, то белым стихом: «…Павел к старости глубокой в Дрезден дальний переехал; превратился в англомана: русские и англичане чаще были у него» — ив таком вот роде, безо всякого черновика, причем не за 45 минут, а от силы за 20–30; к тому времени сочинение кончал и я, только, разумеется, прозой, ибо поэтическим даром я почему-то обижен, особенно по части рифм, но это к слову; положив свои творения на стол преподавательнице литературы Лидии Георгиевне Градобоевой, о которой я тебе уже писал раньше, мы бежали в надворную уборную курить; в любое учебное время из неё подымался столбом дым, с каковым явлением долго, но тщетно пытался бороться директор, школы Игнатий Романович Волощенко (его жена вела у нас химию, притом, надо сказать, вела очень хорошо и интересно). На других же уроках мы с Лёшей коротали время так: на листке бумаги один писал строку, под коей второй должен был написать другую, но в рифму первой, и чтобы что-то внятное или смешное получилось, и так до «полного выдоха» или до звонка; в конце сего занятия мы, однако, нередко сбивались на глупость и похабщину.
II. У нас получилась даже некая редакция, куда вошёл еще Костя Бугаев, тоже отличник, каковая редакция издала один номер (и в одном экземпляре) журнала для одноклассников и одноклассниц под названием «Зеркало дней», где было много наших рассказов, фельетонов, рисунков (конечно же, моих), эпиграмм, и, разумеется, стихов, в основном Лёшиных, каковые были не только на классные темы, например сонет, написанный про меня и начинавшийся так: «Я застенчив, в общем не нахален, но страстями пыхаю зато, и бываю чем-то я накален, увидавши серое пальто»; не удержались мы и от небольшой доли похабщины, за каковую — а журнал кто-то из учителей перехватил — нам сильно влетело от директора, пригрозившего, на полном серьёзе, выгнать из школы «зачинщика», коего, однако, он так и не нашёл (Игнатию Романовичу не понравились не столь небольшие сказанные сальности, как сама наша идея издавать тайный журнал без военных и партийных цензоров, пусть даже в одном экземпляре). Десятый класс Леша не окончил — подался куда-то учиться на военного лётчика; рассказывали, что он успешно и отчаянно воевал, но был незадолго до конца войны сбит немцем и погиб. И сейчас, когда мы с Костей Бугаевым, о коем будет подробно рассказано в нужном месте и который сейчас, когда я пишу это к тебе письмо, московский прокурор и полковник в отставке, съезжаемся изредка и вспоминаем за степным костерком или домашней рюмочкой сказанные давно ушедшие трагичные и замечательные, времена, добрым словом поминаем этого нашего талантливого друга, белобрысого с синими