Вечность минус один день — так мы чувствовали жизнь, и последний день казался нам еще очень далеким. Да и мы оставались все теми же. Мы не менялись. Ну ладно, кое-какие изменения все-таки были, причем к худшему, но о них не стоило и говорить. Новый Злюка — ну, это был несчастный случай. Исключение. Дырочка в носу Старого Дырявого Носа стала больше, заметнее. У кого-то совсем стерлась краска, особенно пострадали животы у Лазуриков, которые (и не без причин) постоянно на что-то натыкались, так что стала видна голая резина. Да и со мной не все было ладно. Я крошился. Я старался не обращать на это внимания, да это еще почти и не было заметно, однако резина левой подошвы становилась ломкой. Правда, по сравнению с тем, как крошился Красный Зепп, у меня все было в порядке. А он, единственный из всех нас, разрушался по-настоящему. Он уже тогда выглядел как прокаженный, хуже, чем я сегодня. Его лицо напоминало местность, испещренную кратерами, а руки, казалось, вот-вот отвалятся, они и в самом деле скоро отвалились. Будущее у него было довольно мрачное. Возможно, вскоре у него останутся поллица да часть живота, а больше ничего.
И все-таки в этом доме менялись не мы, то есть мы тоже менялись, но совсем чуть-чуть. На наших глазах менялись обитатели дома, и так быстро, что можно было прийти в ужас. Я не стану упоминать о рыбках в аквариуме, которые десятками всплывали кверху брюхом. Умолчу и о волнистом попугае, который выглядел все более общипанным и уже вовсе не зеленым, а потом умер и свалился со своей жердочки. О кошке и Мальчике, дремавшем целыми днями перед входной дверью. Я расскажу про Нану и Ути. Вот это перемены! Мы видели, как они превращались в новых людей. Сильно выросли, всего за несколько лет изменились так, что я почти не узнавал их и удивлялся, почему Мама и Папа знают, кто это. (Папа поседел, а Мама потолстела.) Из Наны, которая когда-то была пухленькой и маленькой, размером с сигару, выросла долговязая девушка с бледным лицом и, позволю себе сказать, длинноватым носом, а Ути стал просто великаном с низким голосом, он начал носить бриджи, а иногда надевал настоящие длинные брюки, как Папа. Оба они все реже играли с нами, и, по мне, так это было даже хорошо. Когда с тобой все время играют, это очень действует на нервы. А то, что это начало конца, мне, безмозглому глупцу, и в голову не приходило. Еще какое-то время Нана, как и прежде, с удовольствием играла с нами, а Ути, правда нехотя, составлял ей компанию. Двигал нас туда и сюда, с безразличием опытного игрока и совсем без всякого азарта. Потом он забастовал. Нана поплакала — и стала играть одна. Говорила нашими голосами, хотя раньше это всегда делал Ути. Но она играла все реже, словно думала о чем-то другом, а однажды мы заметили, что она вообще больше не приближается к нам. Иногда мы видели, как она проходит по дому, а потом уже и этого не видели. Надо сказать, что нам это очень даже нравилось. У нас вдруг появилось невероятно много времени. Это было просто замечательно, ведь гномы никогда не скучают. Мы всегда что-нибудь придумывали, каждый день какое-нибудь новое ребячество. Например, строили пирамиды, как это делают атлеты, понятно, гномовские пирамиды: внизу, у основания, расставив ноги, стояли самые крепкие из нас, у них на плечах — гномы второго порядка, и так далее. Получалась башня из гномов, которая чем становилась выше, тем больше раскачивалась. Проблема заключалась в том, что если в основании стояли шесть гномов, то наверху не хватало еще одного — верхушка пирамиды получалась из двух гномов. А если мы уменьшали основание до пяти гномов, то наверху оказывались три гнома, каждый стоял на плечах у предыдущего. Самым верхним всегда был Красный Зепп, потому что он рассыпался бы на тысячу кусочков, даже если бы на него взгромоздился всего один гном. Вначале я стоял в нижнем ряду — Фиолеты крепко скроены, но из-за моей левой ступни меня освободили от этой обязанности, и постепенно я передвигался все выше.
Вскоре мы превратили недостаток в достоинство, и раз у нас не получалось построить правильную пирамиду из всех семнадцати гномов, то мы уменьшили основание. Теперь внизу находились три гнома, остальные же двенадцать гномов стояли один на плечах другого. А один раз опорой пирамиды были всего двое. Эта пирамида, скорее обелиск, оказалась настолько неустойчивой, что продержалась всего несколько секунд, а потом, хохоча и радостно крича, мы попадали на пол. Конечно, мы пытались строить и пирамиды с основанием всего из одного гнома, но у нас ничего не вышло, потому что для Кобальда, на плечи которого забирались остальные, это оказалось чересчур, а может, потому, что у Красного Зеппа никак не получалось быстро залезть наверх до того, как башня начнет заваливаться на бок. А потом — визг, ор, крики «хо-хо!» — и все падали. Конечно, мы по-прежнему соревновались в подскоках, но Зеленый Зепп так и не смог обрести свой прежний кураж и достичь былого мастерства. Того невероятно элегантного полета вверх, той точности, о которой остальные могли только мечтать. Правда, он больше этого не стыдился, он смирился со своими неудачами, так же, как и все мы. Лучшими прыгунами теперь стали Новый Лазурик Второй и Старый Злюка.
Некоторое время нам нравилось играть в игру, когда два гнома вставали друг против друга (победитель переходил во второй круг) и одновременно поднимали пальцы правой руки, один, два или три, четыре или все пять. При этом мы хором выкрикивали какое-нибудь число между единицей и пятью. Надо было угадать, сколько пальцев поднимет противник. Кто первым называл правильное число, тот становился победителем. Для этой игры требовались в равной степени наглость и знание психологии. Например, Кобальд, богоподобный, почти всегда поднимал все пять пальцев, так что не было никакого смысла, оказавшись с ним в паре, кричать: «Один!» А Новому Дырявому Носу, наоборот, было сложно сосчитать и до трех, поэтому, играя против него, я всегда поднимал четыре или пять пальцев. Понятно, что я все время выигрывал и у Кобальда, и у Нового Дырявого Носа. С холодными прагматиками, вроде Старого Злюки, было сложнее.
Как ни странно, мы почему-то почти всегда играли в эту игру на итальянском языке. Уно, дуе, тре. Иногда пытались говорить и на других языках. Уан, ту, фри или эдь, кеттё, харом. Но красивее всего звучал итальянский.
То было дивное время. Я почти не могу без слез вспоминать о нем. Зимой мы любовались ледяными цветами на окне, а летом — никогда уже лето не было таким жарким, как то, единственное, — лежали на знаменитом подоконнике и грелись на солнышке. Тем ужаснее был конец. Расставание. Разумеется, всякая катастрофа внезапна, но, если ты, как я тогда, даже и в страшном сне ни о чем таком не думал, она еще ужаснее. А случилось это так: мы все, кое-как построившись, стояли на своем месте, на полке, когда в комнату вошла Мама. Разумеется, мы тотчас замерли. Но я все-таки увидел, что она держит в руке большую коробку и решительными шагами идет к нам. И вот она уже бросает всех гномов, одного за другим, в коробку. Я видел, как кувырком полетели в нее Голубой Зепп, Фиолет Новый Первый и Фиолет Новый Второй, Старый Лазурик и Новый Дырявый Нос — все, один за другим. А еще я видел Ути, моего ставшего огромным Ути. Он небрежно стоял у двери, тихонько насвистывая, прислонившись к косяку и скрестив ноги. Засунул руки в карманы брюк и наблюдал, как Мама совершала свое чудовищное злодеяние. Он тоже преступник, раз допустил такое. И все-таки Мамина цепкая рука все ближе подбиралась ко мне, вот она уже схватила Серого Зеппа, Старого Злюку, Нового Лазурика — и в тот момент, когда она наконец потянулась ко мне, Ути сказал:
— Фиолета Старого оставь! — Мама в недоумении посмотрела на него, и он добавил: — Ты его как раз держишь в руке.
Мама бросила меня ему, он рассмеялся (смехом убийцы) и засунул меня в карман брюк. Там плохо пахло, просто воняло, и я не знал, спасен ли я или стал единственной настоящей жертвой, потому что меня разлучили со всеми, кого я любил.
Воспоминания о них — а гномы никогда ничего не забывают — со временем потеряли свою остроту, потому что иначе эту боль невозможно было бы перенести.
Карман брюк стал моим новым жилищем. Я больше не видел мира, я только чувствовал его запахи. Годами я делил свое жилье с носовым платком (иногда, не часто, его меняли на новый), футляром для очков, карандашом и мелкими монетками той страны, по которой Ути путешествовал в данный момент. Марки и пфенниги, франки, драхмы. Ему не сиделось на месте, он все время был в разъездах. (Я больше так никогда и не увидел свою родину. Полку, подоконник, вид из окна на башню.) Марсель пах рыбой, Прованс — лавандой, Берлин — слезоточивым газом, Лиссабон — прорванной канализацией, Энгадин — сосновыми иголками, а Париж — луковым супом. Но все места пахли Ути. А многие — как, например, мыс Сунион, или Штирия, или Берн — имели настолько слабый собственный аромат, что я чувствовал только запах Ути.
Редко, совсем редко он вытаскивал меня из кармана. Тогда я стоял всю ночь на чужом туалетном