— И…
— Да, да. Никогда не знал, что так будет. Все другое. Я себя чувствую старше…
Он себя старше чувствовал. Сеид Хасан позавидовал. У него еще не было подобного опыта; обидно, что все это очень типично: китайцы опережают малайцев даже в таком конкретном деле. Но в процессе формулировки обиженных слов вспомнил своего отца. Раса, раса, раса — тема отцовских застольных бесед. Тамилы ему то-то сделали, сикхи то-то сделали, китайцы — неверные любители свинины; что касается англичан…
— Она китаянка? — полюбопытствовал он.
— Нет, — сказал Роберт Лоо. Сказал почти со страхом, ошеломленный своей доверительностью, которой не должен был себе позволять. — Нет. Она… — И все-таки хотел, чтобы Сеид Хасан узнал, позавидовал. Только имя возлюбленной не должно вырваться в воздух, загрязненный, испорченный, рабский, в отличие от нее. «Не подставляй свое тело луне, дорогая, страшись, чтобы даже серебряные ее лучи не загрязнили его». Это откуда, где он это слышал? В каком-нибудь старом китайском стихе? Нет, наверно, пришло ниоткуда, подобно его симфоническим темам. — Она не китаянка, — сказал он, наконец. — И не малайка. Она… — Потом сообразил, что в действительности не знает, что она такое: внешний мир так мало для него значил, великие абстракции этого мира никогда полностью не регистрировались. Стараясь поместить ее в правильную графу какой-то бюрократической анкеты, вспоминал смутно только тепло, гладкость, разнообразные ароматы, — вторичные признаки, никогда не имевшие силы, — одновременно смакуя сильный привкус кофе, стараясь завершить фразу, которую силился высказать, колотя по коленям, как по огромным резиновым наковальням.
— Не важно, — сказал Сеид Хасан. — Мне и знать-то на самом деле не хочется. — Потом, с незнакомым для себя стремленьем, признался: — Я на самом деле против тамилов ничего не имею. Я хочу сказать, все это не потому, что он тамил. Мой отец дурак. Не понял, что лишился работы из-за того, что один его друг захотел свою дочь поставить на его место. Один друг, который нынче вечером был у нас дома. Чи Юсуф. По крайней мере, я так думаю. Многое узнаёшь, болтаясь по городу. Больше, чем в школе.
— О, — сказал Роберт Лоо, — говорят, если бы ты не сделал того самого… Я хочу сказать, малайцы не пришли бы в наше заведение и не стали бы воровать. А тогда мой отец не ударил бы меня за то, что я этого не увидел. А тогда… — А тогда, разумеется, он провел бы вечер, как всегда, углубившись в мысли о музыке, которую хотел написать, раздражаясь от взрывов музыкального автомата. Похоже, сегодня он не в состоянии закончить даже одну фразу. Странно, теперь, в тишине, вспоминавшиеся звуки музыкального автомата не казались такими ужасными. Простой чувственный эффект трубы, саксофона, что б они ни играли, был эхом, пусть даже слабым эхом, того самого возбуждения и отчаяния. Ему хотелось чувствовать вкус, обонять, слышать: чувства устрашающе оживились.
— Надо бы нам пойти в какой-нибудь дансинг, — сказал он. — Надо пойти, выпить пива, послушать музыку, посмотреть на танцующих женщин. В конце концов, мы мужчины.
— Сейчас нет нигде ничего, — сказал Сеид Хасан. — Можно, конечно, пойти к вам в заведение. Власти парк закрыли. Больше нельзя ходить в парк.
— И денег у нас не много.
— У меня совсем нету денег.
— Наверно, лучше домой пойду, — сказал Роберт Лоо. — На самом деле отца не боюсь. Больше не боюсь.
— Отцы, — сказал Сеид Хасан. — Они на самом деле не так много знают. Глупые, как дети. Невежественные. С ними надо просто смириться.
— Тоже домой пойдешь?
Сеид Хасан скорчил гримасу, пожал плечами.
— Наверно. Мы должны помнить про свои… танггонган. Танггонган. Как это по-английски?
— Обязанности.
— Обязанности. Хорошее, длинное слово. Надо помнить про свои обязанности.
Глава 6
Неужели, изумлялся Краббе, это для него предназначено? Стихи назывались «Строки к началу среднего возраста» и были подписаны Фенеллой Краббе, хотя немыслимо, чтобы Фенелла в двадцать восемь или двадцать девять лет сочла себя особой среднего возраста, или даже, будучи женщиной, причем женщиной с хорошей внешностью, приобрела преждевременный Элиотов образ старого орла с уставшими крылами, и требовала убрать зеркала. Вдобавок тут не было никакого орлиного благородства. Это был он сам — обвисшая кожа на щеках, запыхавшаяся грудь на бегу вверх по лестнице; это был неожиданный способ прощания:
— Валом валят, старина, — сказал мужчина напротив. — Просто валом валят. Нефтяные деньги. Одна дверь захлопывается, другие закрываются. Ха-ха. Только никому негде жить. Государственные служащие ночуют в муссонных дренажных канавах. Жены едут домой через месяц. Ха-ха. И все-таки, как раз туда надо ехать, покинув Малайю. Борнео, Борнео. Я только что оттуда. — Он высунул в проход голову. — Бой! — Без промедленья явился китаец в белой куртке. — Что есть? Пиво?
— Только не малайское пиво, — отказался Краббе. — Оно со мной больше не согласуется. Пожалуй, джин с тоником.
— Слышал? — сказал мужчина бою. — А мне пиво. Маленький «Полар».
— Но вы должны выпить пива, — укоризненно сказал мужчина. — Таково мое правило. Продаю пиво по всему Востоку. Уже тридцать лет. Три тыщи в месяц, служебный автомобиль, везде тепло встречают, куда б ни приехал. Должны меня знать. Все знают Томми Джонса. Может, от вас избавятся, а от старика Томми никогда не избавятся.
— Нет, — сказал Краббе.
Впрочем, вторая строфа больше обнадеживала: