После выезда из Ленинграда отец работал в разных медучреждениях на периферии, в настоящее время работает старшим ординатором в эвакогоспитале в Туле[338] .
Публикуемое заявление, вероятно, и было написано после случайной встречи Ольги Берггольц с Фалиным, о чем Мария Федоровна вспоминала так: «Эта встреча была очень значительная. Об этом надо рассказать. Ольга была уже в славе, в городе ее все знали, и она рассказывала: „Представляешь, вдруг смотрю, и через ряд сидит мой старший следователь, палач, Фалин. Меня всю затрясло. А он в это время уже был прокурором… главным прокурором города“. Он оглянулся, осклабился: „Ольга Федоровна, а вы узнаете меня?“. Она говорит: „Узнаю“. Сжала зубы. „Чем могу быть вам полезен?“ И вот тут Ольга, надо отдать справедливость великому ее характеру (наверно, я бы не сдержалась), а она сказала: „Можете быть полезны“. И просила за отца. Нашего отца в блокаду выслали туда в Сибирь за то, что категорически отказался быть сексотом, то есть доносить на своих больных, которые ему доверяли как богу. Никакие наши ходатайства не помогали. Вот до этой встречи. Фалин сразу согласился, мол, какие пустяки. Правда, на следующий день он сказал, что это очень трудно сделать, потому что дела на отца не было (а откуда ему быть?), однако через некоторое время помог сделать, как папа говорил, „индульгенцию“» [339]. Впрочем, «некоторое время» тянулось довольно долго и лишь к концу 1944 г. Берггольц удалось добиться снятия 39-й статьи и реабилитации Федора Христофоровича. Таким образом, по выявленным архивным и эпистолярным источникам, хлопоты Берггольц об отце шли «через Кубаткина», А. А. Жданова и, наконец, А. Н. Фалина.
Тему административной высылки и «дела» Федора Христофоровича сюжетно замыкает пятое из публикуемых писем Ольги Берггольц от 11 ноября 1944 г., в котором дочь сообщает о том, что скоро на руках у отца будет «настоящий, чистый, справедливый документ». Но лишь в начале февраля 1945 г. Ф. X. Берггольц получает новый паспорт. С осени 1945 г. он переходит на работу в дом инвалидов на ст. Куровская, где работает до марта 1947 г. В начале апреля 1947 г. приезжает и поселяется в Ленинграде и с этого времени постоянно лечится в Военно-медицинской академии, больницах им. Урицкого и им. К. Маркса с диагнозами воспаление легких и сердечная недостаточность. Тяготы войны и блокады, а также испытания, вызванные произволом властей, не могли не ослабить его здоровье и, возможно, ускорили его смерть.
Последнее из публикуемых писем Ольги Берггольц не было передано отцу, что позволяет предположить, что оно было написано незадолго до его смерти. На оборотной стороне листа имеется помета рукой Ольги Федоровны: «Письмо, написанное и не отданное отцу». Представляется неслучайным тот факт, что не дошедшее до адресата письмо было все-таки сохранено его дочерью как последнее заверение в любви и эмоционально-духовной близости, возникшими не только по родству. «Я обязана тебе всем самым лучшим, что есть во мне, — писала Ольга Федоровна, — жадным жизнелюбием, чувством юмора, упрямством, целомудрием чувств, даже — здоровым цинизмом! Я так хочу, чтоб ты жил!» (наст, публ., письмо 6).
Умер Федор Христофорович в больнице 7 ноября 1948 г., похоронен на Шуваловском кладбище. Умирая, отец слышал голос Ольги, которая вела по радио праздничный репортаж. Мария Берггольц писала: «…в больнице умирал наш отец, а ты в это время вела репортаж с площади Урицкого, то есть с Дворцовой (я все держала наушник у его уха и знала: пока он тебя слышит — не умрет!), я на минуту вышла из палаты. Рыжебородый плотник, который раньше лежал с ним в палате, тоже наш, заставский (он, видно, сторожил у палаты, но не смел войти), спросил меня: „Ну, как?..“ А я с отчаянием сказала: „Погибает!“ И он, сверкнув своими черными глазами (губы дрожали, даже рыжая борода этого не скрыла), сказал: „Великий был человек!“ Даже если вся его жизнь была для этих, сказанных тогда слов — она прошла недаром!»[340].
Письма публикуются по автографам (четыре письма) и по авторизованной и правленой машинописи (два письма); на трех письмах из шести имеется штамп: «Просмотрено военной цензурой. Ленинград». Подчеркнутые в письмах слова даны в тексте курсивом, сокращения раскрыты в ломаных скобках.
Дорогой мой, родной папа! Я просто совершенно теряюсь, — ты пишешь, что получил всего два моих письма. Я послала их тебе не менее 10–12 штук, и почти в каждом писала о твоих вещах, зарплате и т. п. И у меня просто слезы выступают, когда я в сотый раз читаю твои просьбы о вещах и деньгах. Кстати, сам ты так долго писал мне об этом с такой неопределенностью, что я совсем недавно выяснила,
1) Слепцова[341] получила
2) Из твоих вещей, опрометчиво доверенных тобою той же Слепцовой, цел только чемоданчик с бельем и ящик с сапож<ными> инструментами. Пальто, сапож<ного> товара и всего другого, о чем ты пишешь — нет, Слепцова уверяет, что
3) Я уже писала тебе, что тетя Тася[346] умерла еще в марте, а перед смертью продала твой розовый фарфор и еще что-то. Тоже не возместишь. Я писала тебе, что дом на Палевском[347] будут ломать, тетя Валя [348] звонила мне об этом. Мебелишку твою мне взять некуда — буфет, стол и т. д. На Троицкую это просто не затащить, да и транспорта нет. Продать не удалось, несмотря на попытки Вали, никто не покупает. Итак, видимо, это тоже пропадет. Итак, в Л<енингра>де из твоего имущества сохраняется то, что ты оставил у меня, и то носильное (брюки и пр.), что находится у Ивановых[349], и чемоданчик с бельем в амбулатории у Кувалдина [350]. Папа, мне неприятно сообщать тебе обо всем этом, но уж лучше знать правду, что у тебя нет бывшего угла, нет обстановки, и всего лишь кое-что из белья и одежды. Но ведь это — война, папа! И погоди, погоди, не впадай в отчаянье или уныние! Давай смотреть вперед, а не назад, давай не будем оплакивать пропавшего буфета, право, он не стоит того. Повторяю — главное для тебя сохранить бодрость