опаляющих, опьяняющих строк — и вот он.
Все было не так, как нам в тот зеленый день казалось.
Всем нам троим, и мне, и Леониду пришлось выдержать 37-й, 39-й год.
И даже самоотверженную работу нашу в 31-м, в дни мечты о социализме, — оклеветали и представили как вражескую деятельность. Потом была война. Николай умер от голода в январе 42-го года. То, что было с нами троими, было с миллионами.
Вот и вновь я пишу как будто бы только о себе. Но, думается мне, нет сейчас ни одного взрослого, серьезного человека, который не задумался бы над жизненным путем своим, прошлым, настоящим и будущим. Вот встал он, как бы на том перевале, на Медео, на том, куда в 31-м году взошло молодое наше поколение, — встал и взглянул себе в сердце, он оглянулся на пройденный путь и увидел все, вплоть до тех пузатых детей, окинул очами толпящиеся, дыбящиеся впереди вершины, дымящиеся пропасти, рыкающие потоки, и задумался глубоко и тихо, и взглянул себе в сердце, без слов спросил у сердца (души) своего: «Какое же ты? Веришь ли?» — «Ну а что ты можешь — лично? Что ушло, что сохранилось, что накопилось в тебе такого, что (которое) может пригодиться тебе, что открылось тебе на съезде и, главное, — товарищам твоим в дальнейшей дороге?»
И строго, и страстно спрашивает (допрашивает, пытает) он свою душу, стоя лицом к будущему, готовясь к новому переходу (вместе с народом). У всех единое, и каждый вступает по-разному.
Так вот и я, стою рядом с этим человеком и думаю то же, что думает он. И как он желает помочь мне — так и я по силам своим, своим уменьем, своей профессией, всеми секретами своей профессии хочу помочь ему.
Я напишу во второй части «Дневных звезд» о том, что все было не так, как мы в тот зеленый день мечтали.
Отсюда переброска может быть к другой главке: к Эренбургу, Маршаку [203], Паустовскому[204], Твардовскому[205], Солоухину[206], Смуулу[207], — к себе. Я вижу во всех этих книгах залог великой будущей литературы. Жан Биэль[208]… Здесь же — я соотношу это почему-то с Безымянными героями…
Закончить этот разделец — Литература Единения. Программа не без учета нашей литературы. Записала — в скобках, а может быть и без них, об источнике радости.
Дать в зубы С. Васильеву[209].
За трагическое в литературе. За наивысшую правду…
Сибирь — Норильск.
Многократное место народных трагедий.
Твардовский. Пишет о Саше Фадееве, и я о нем и о Твардовском. Их горькая судьба. Их размолвки, их ссоры, особенно после XX съезда.
Не Сибирь ли легла меж ними?
Сибирь — с ее людским горем и сталинским режимом, невольным утвердителем которого и невольником которого был Фадеев. Осознав это, он и покончил с собой. Больше нечем было жить — не было прошлого, не было будущего.
Его гибель, наши разговоры с Твардовским и Иваном Макарьевым [211], — а он только что из Сибири, из Норильска, — помню, как он приводил ко мне секретаря партийной организации (партийная организация среди заключенных, воздвигнувших Норильск).
И вот и Макарьев покончил с собой, вскрыл себе вены. Не выдержал — «в миру» оказалось еще труднее, чем в Сибири, да и 19 лет Сибири дали о себе знать. Она потребовала к ответу как заимодавец, потребовала свое… Даже не долг, а именно нечто свое, временно данное человеку, дарованное на время.
Свое — тайное — повладел, побаловался? Хватит! Ложи взад.
И вот отняла это. У Фадеева, у Макарьева — и неужели отнимет у Саши Твардовского?
Надо широко писать о Сибири (уже символ) — в плане народной и моей судьбы.
«Да, скифы мы…»[212]
Так взглянула в глаза Сибири.
Не забыть: в Туве есть (строится?) электростанция, возле которой камень с надписью: «Центр Азии».