— Пассажиры, посадка! Чего тут, не цирк. Проходите в вагон! Ну, женщина оступилась, бывает. Вон — целая! Давайте шустрее! Сейчас закроют.
— Она разве оступилась? — громко сказал мальчик с нотами.
— А че, ты ее столкнул?
— Почему? — удивился мальчик. — Я же видел!
— Ничего ты не видел, глазастый какой…
Скворцова уже запихнула его в салон.
Дверь из кабины все не открывалась. Дежурная подергала ручку, застучала в окно.
— Павел, давай ее! Я приму!
Стекло в окне опустилось.
— Не надо, Соня…
Двери защелкали, закрываясь в вагонах.
— Да куда ж ты ее? В пикет надо сдать.
— Знаю. Не надо, Соня. Потом объясню!
Лицо Павла исчезло. Мелькнула фигура девчонки на приставном сиденье внутри кабины. Состав дрогнул, двинулся, убыстряясь, плавно проплыл мимо дежурной Матвеевой и растворился в тоннеле.
— Бабку в медпункт сдала, — раздался над ухом грубоватый голос Скворцовой. — Укол ей всадили. Ничего, здоровее будет.
Тут София Ивановна слабо вспомнила, что была еще бабка, оседавшая по стене. И девочка вроде при ней.
— Давай-ка в дежурку, София Ивановна! Чего тут торчать, не цирк…
Ничего, руки слушаются…
Тридцать восьмой, зеленый. Вышли на перегон. Умница у Белых машина, ах, умница! И подковки вроде не слышно, звук чистый. Может, в задних вагонах? Нет, кажется, не подковались. Умница!
По этой родинке только узнал. Да по куртке. Лицо — другое. Сколько ж с тех пор прошло? Часа четыре, не больше…
Комаров видел ее сейчас сбоку. Чистый лоб. Нос чуточку задран, упрямый. Губы еще девчоночьи, пухлые. Все — как одеревенело сейчас. Глаза широки, неподвижны, даже страху все нет в глазах. Это плохо, что нет. Чья-то девчонка…
— Родители где?
Не слышит. Нет, на Светку она не похожа. Светка такого не выкинет, никогда. На Людку Брянчик — тоже. Эта все может выкинуть. Все. Но не это. Людку надо увидеть сегодня. Это — надо.
Что же она говорила утром? Что-то ведь она про себя говорила…
— Дура! — сказал Комаров. — Ну и дура же! Кто ж так бросается? Надо у рампы бросаться! А у головного вагона чего бросаться? Ну и дурища!
Краем глаза он видел, что лицо ее дрогнуло.
— Без рук бы осталась, дура!
— Я думала, ток…
Слава богу, ответила. Отойдет. Должна отойти.
— Ток? — заставил себя засмеяться. — Какой в рельсах ток? Ток у нас в другом месте. Ты б на плитку села еще, дурища! Руки бы оттяпал тебе. И все. Ток!
О голове он умалчивал. Без рук ей — страшнее.
Лицо опять дрогнуло. Будто размазалось, теряя свою деревянность. А глаза напряглись, словно бы пробивалось что-то в них изнутри. Вдруг округлились и почернели. Это пробился наконец страх. Запоздалый. Простой. Животный.
Отойдет. Комаров себе верил, не мог ошибиться. Помнил ее лицо утром, голос, глаза. Кабы не врезалось так, сдал бы, конечно, в пикет, как положено по инструкции. «Скорую» вызвали бы, увезли в больницу, а там разберутся. Но у этой — он не мог ошибиться — с психикой все в порядке, тут другая причина.
Не смог ее сдать…
Жалость была к ней сейчас, как к котенку. В стылых январских сумерках котенок стоял на перекрестке под фонарем, поджимал стылые лапы, кричал редким прохожим. Снег сыпал сухо и колко. Ветер бился в фонарь. И крик котенка тоже был уже стылый, с сипом, из последних котячьих сил. Уже замерзал. А принес котенка домой — и стал Пяткин, общий для всех любимец, ставит спину горбом и ходит в ночи по стенкам.
Нет, тут причина иная. И еще что-то мешало, чтоб ее сдать. Людка Брянчик. Ага. Вдруг Людка встала перед глазами, как она хохочет, таращится, цокает, будто коза, каблучками…
— Сколько месяцев-то? — вдруг сказал Комаров.
Запоздалый, животный страх, наконец пробившись, заполнял теперь Женьку, заливал ее всю, и ее трясло сейчас крупной дрожью от этого страха, даже сиденье под ней дрожало.
— Ребенка ждешь? Сколько месяцев, говорю?!
Теперь она поняла. Затрясла головой.
— Не ври только.
— Я не вру…
— А говорила — к мужу…
— Он не муж оказался…
— Ну, дура! Дура-дурища. Ну, не муж! Так и что? А людей сколько перепугала. Задрать бы сейчас штаны — тьфу, спустить! — размазня сопливая!
Сам не знал уже, что говорит. Тридцать шестой, зеленый. Но чувствовал, что именно это нужно сейчас: быстро, безжалостно, грубо, как хлестки по щекам, какие — бывает — приводят в разум. Еще бы нужно грубей, но девчонка все же. Дрожит — это хорошо, еще бы лучше — ревела…
— Тридцать первый маршрут, ответьте диспетчеру!
— Да, диспетчер…
Сам своего голоса не узнал. И Ксана, стало быть, не узнает. Пусть думает, что уехал в Рыбацкое с матерью. Вот и пусть это думает.
— Тридцать первый, опаздываете на минуту пятнадцать. Следите за расписанием, тридцать первый.
— Понятно, диспетчер!
Тридцать четвертый, зеленый. Чисто идет машина, не заковались…
— Шишки из-за тебя еще получай. — Комаров нашарил «Журнал ремонта», отодрал сзади клочок, так, ручку теперь, есть ручка, цифры скачут, ничего, разберет. — Ты вот что. Как тебя? Женя? Ну, Женя, слушай. Сейчас тебя на станции высажу. Поняла? И чтоб — никаких больше глупостей!
Повернулась. Слушает. Ну, дрожи, дрожи.
— Поняла?
Женька кивнула осмысленно.
— Хорошо, если поняла. Вот тебе телефон. Мой, домашний. Два — шестьдесят шесть — восемьдесят — восемнадцать…
Она шевелила за ним губами.
— Спрячь, тут записано. В девять буду дома. В девять вечера, поняла? Комаров, Павел Федорович, тут записано. Позвонишь. Обязательно, поняла? Буду ждать. Адрес после скажу, сейчас не запомнишь…
— Поняла, Павел Федорович.
Платформа уже летела вдоль поезда. «Площадь Свободы». Стоп. «Зебра».
Молоденький милиционер стоял возле колонны. С интересом следил, как Комаров выпускает девушку из кабины. Вроде она не в форме. А кто такая? Значит, имеет «КМ», разрешение на проезд в кабине машиниста, у него «КМ» нет. Или, может, чего случилось? Подошел поближе, ожидая знака от Комарова и