— Словно я не спас его государство и его финансы!
— Здесь нечего возразить, монсеньер.
— Не правда ли? Значит, я законно заработал награду, вопреки моему исповеднику?
— Вне всякого сомнения.
— И я могу сберечь для моей семьи, столь нуждающейся, немалую часть из всего, что я заработал?
— Я не вижу к этому никаких препятствий, монсеньер.
— Я был совершенно уверен, советуясь с вами, Кольбер, что услышу мудрое мнение, — радостно заметил Мазарини.
Кольбер с обычной строгостью поджал губы.
— Господин кардинал, — прервал Кольбер Мазарини, — надо хорошенько посмотреть, нет ли в словах монаха ловушки.
— Ловушки?.. Почему? Он честный человек.
— Он думал, ваше преосвященство, что вы умираете, раз послали за ним… Мне показалось, он говорил вам: «Отделите данное вам королем от того, что вы сами взяли… «Припомните хорошенько, не сказал ли он чего-нибудь подобного. Это похоже на монаха.
— Возможно.
— Если это так, то я думаю, монсеньер, что монах вынуждает вас…
— Возвратить все?.. Это невозможно!.. Вы говорите то же самое, что и мой духовник!
— Но если возвратить не все, а только долю его величества, это сопряжено с большой опасностью. Вы искусный политик и, верно, знаете, что теперь у короля в казне нет и полутораста тысяч ливров наличных денег.
— Я не суперинтендант королевских финансов: у меня своя казна… Разумеется, я готов для блага короля… оставить ему сколько-нибудь… Но я не хочу обездолить мое семейство. Это не мое дело, — сказал Мазарини с торжеством, — это дело суперинтенданта Фуке, все счета которого я дал вам проверить в течение последних месяцев.
Кольбер поджал губы при одном лишь упоминании имени Фуке.
— У его величества, — пробормотал он сквозь зубы, — есть лишь те деньги, которые копит Фуке; а ваши деньги, монсеньер, будут для него лекарством. Оставить часть — значит опозорить себя и оскорбить короля; это значит признать, что эта часть была приобретена незаконным путем.
— Господин Кольбер!..
— Я думал, что монсеньеру угодно выслушать мое мнение.
— Да, но вы не знаете всех подробностей.
— Я все знаю, господин кардинал. Вот уже десять лет, как я просматриваю все столбцы цифр, какие только пишутся во Франции; и если мне стоило большого труда вбить их себе в голову, зато они сидят там крепко, и я могу рассказать, сколько тратится денег от Шербура до Марселя, начиная с ведомства умеренного Летелье и кончая тайными расходами расточительного Фуке.
— Так вы хотите, чтобы я пересыпал все мои деньги в королевские сундуки! — насмешливо вскричал Мазарини, у которого подагра вырвала несколько тяжелых вздохов. — Король, конечно, не упрекнет меня, но он будет смеяться надо мною, растрачивая мои миллионы, и будет прав!
— Вы не поняли меня, монсеньер! У меня и в мыслях не было, чтобы король тратил ваши деньги.
— Но вы ясно дали это понять, советуя отдать ему мне мое имущество.
— Ах, монсеньер, — сказал Кольбер, — ваша болезнь так поглощает все ваши мысли, что вы совершенно забыли о характере его величества Людовика Четырнадцатого.
— Как так?
— Характером, если осмелюсь сказать правду, он очень похож на вас; основа его — гордость. Простите, монсеньер» высокомерие, хотел я сказать. У королей нет гордости — эта черта слишком свойственна роду человеческому.
— Вы правы.
— А если я прав, так вам, монсеньер, остается только отдать все деньги королю, притом сейчас же.
— Почему? — спросил Мазарини с величайшим любопытством.
— Потому, что король не примет всего.
— Не примет!.. Но у него нет денег, а честолюбие мучит его.
— Согласен…
— Он желает моей смерти.
— Монсеньер…
— Да, чтоб получить мое наследство, Кольбер. Да, он желает моей смерти ради наследства. А я еще стану помогать ему!
— Вот именно! Если дарственная будет написана в известной форме, он непременно откажется.
— Не может быть!
— Уверяю вас! Молодой человек, который еще ничего не совершил, который жаждет прославиться, и горит желанием управлять государством один, не примет ничего готового: он захочет создавать сам. Этот принц, монсеньер, не удовольствуется дворцом Пале-Рояль, который оставил ему в наследство Ришелье, ни дворцом Мазарини, который так великолепно построен по вашему велению, ни Лувром, где обитали его предки, ни Сен-Жерменским дворцом, где родился он сам. Все, что будет исходить не от него, он станет презирать, предсказываю вам это.
— Вы ручаетесь, что король, если я подарю ему мои сорок миллионов…
— Непременно откажется, если вы кое-что добавите при этом.
— Что же именно?
— Именно то, что монсеньер пожелает мне продиктовать.
— Но какая же мне от этого выгода?
— Огромная. Перестанут несправедливо обвинять вас в скупости, в которой авторы пасквилей упрекали знаменитейшего мужа нашего века.
— Ты прав, Кольбер. Пойди от моего имени к королю и отдай ему мое завещание.
— То есть дарственную?
— А если он примет?
— Тогда вашему семейству останется тринадцать миллионов — порядочная сумма.
— В таком случае ты либо предатель, либо глупец.
— Ни то, ни другое, монсеньер… Вы очень боитесь, мне кажется, что король примет деньги? Опасайтесь скорее, что он не возьмет их.
— Если он не примет, я отдам ему мои запасные тринадцать миллионов…
Да, отдам!.. Ох, боль опять начинается… Я сейчас потеряю сознание…
Ах, я очень болен, Кольбер… Знаешь ли, я очень близок к смерти.
Кольбер вздрогнул.
Кардинал действительно чувствовал себя очень плохо: пот тек с него ручьями на страдальческое ложе, и ужасающая бледность этого залитого влагой лица являла зрелище, какое самый очерствелый врач не мог бы видеть без сострадания. Кольбер был, безусловно, очень взволнован, ибо покинул комнату, призвав Бернуина к изголовью умирающего, и вышел в коридор.
Там, расхаживая взад и вперед с задумчивым выражением, придающим даже какое-то благородство его грубым чертам, опустив плечи, вытянув шею, с полуоткрытыми губами, с которых время от времени слетали бессвязные обрывки беспорядочных мыслей, он набирался смелости для шага, какой намерен был предпринять, тогда как в десяти шагах от него, отделенный одною лишь стеною, его господин задыхался в страшных муках, вырывавших у него жалобные крики, не думая более ни о сокровищах земли, ни о радостях рая, но лишь обо всех ужасах ада.
Пока Гено, призванный опять к кардиналу, старался помочь ему всевозможными средствами, Кольбер, сжимая обеими руками свою большую голову, обдумывал текст дарственной, которую надо было заставить кардинала подписать, как только страдания дадут ему хоть маленькую передышку. Казалось,