наружности этого юноши: такое величие не может быть приобретено, если господь бог не вложил его при рождении в сердце и в кровь.
— Садитесь, сударь, — проговорил узник.
Арамис поклонился и сел.
— Как вы чувствуете себя в Бастилии? — начал епископ.
— Превосходно.
— Вы не страдаете?
— Нет.
— И вы ни о чем не жалеете?
— Ни о чем.
— И даже об утраченной вами свободе?
— Что вы зовете свободою, сударь? — спросил узник тоном человека, подготовляющего себя к борьбе.
— Я зову свободой цветы, воздух, свет, звезды, радость идти туда, куда вас несут ваши юные ноги.
Молодой человек улыбнулся. Трудно было сказать, что заключалось в этой улыбке — покорность судьбе или презрение.
— Посмотрите, — сказал он, — вот тут, в этой японской вазе, две прекрасные розы, сорванные бутонами вчера вечером в саду коменданта; сегодня утром они распустились и открыли у меня на глазах свои алые чашечки; распуская складку за складкой своих лепестков, они все больше и больше раскрывали передо мною сокровищницу своего благовония; вся моя комната напоена их ароматом. Они прекраснее всех роз на свете, а розы прекраснейшие среди цветов. Почему же — взгляните на них — вы думаете, что я жажду каких-то других цветов, раз у меня есть лучшие среди них?
Арамис с удивлением посмотрел на юношу.
— Если цветы — свобода, — печально продолжал узник, — выходит, что я свободен, ибо у меня есть цветы.
— Но воздух? — вскричал Арамис. — Воздух, столь необходимый для жизни?
— Подойдите к окну, сударь, оно открыто. Между землею и небом ветер стремит свои знойные и студеные вихри, теплые испарения и едва приметные струи воздуха, и он ласкает мое лицо, когда, взобравшись на спинку кресла и обхватив рукою решетку, я воображаю, будто плаваю в бескрайнем пространстве.
Арамис хмурился все больше и больше по мере того, как говорил узник.
— Свет! — воскликнул тот. — У меня есть нечто лучшее, нежели свет, у меня есть солнце, друг, посещающий меня всякий день без разрешения коменданта, без сопровождающего тюремщика. Оно входит в окно, оно чертит в моей камере широкий и длинный прямоугольник, который начинается у окна и доходит до полога над моей кроватью, задевая его бахрому. Этот светящийся прямоугольник увеличивается с десяти часов до полудня и уменьшается с часу до трех, медленно, медленно, как если бы он, торопясь посетить меня, жалел расстаться со мною. И когда исчезает последний луч, я еще четыре часа наслаждаюсь солнечным светом. Разве этого не достаточно? Мне говорили, что есть несчастные, долбящие камень в каменоломнях, рудокопы, которые так и не видят солнца.
Арамис вытер лоб.
— Что касается звезд, на которые так приятно смотреть, то все они одинаковы и отличаются друг от друга лишь величиною и блеском. Мне посчастливилось: если бы вы не зажгли свечи, вы могли бы увидеть замечательную звезду, на которую перед вашим приходом я смотрел, лежа у себя на кровати.
Арамис опустил глаза. Он чувствовал, что его захлестывают горькие волны этой сумрачной философии, представляющей собой религию заключенных.
— Вот и все о цветах, о воздухе, свете и звездах, — сказал все так же спокойно молодой человек. — Остается прогулка? Но не гуляю ли я весь день в саду коменданта при хорошей погоде и здесь, когда идет дождь? На свежем воздухе, если жарко, и в тепле, когда на дворе холодно, в тепле, доставляемом мне камином. Поверьте мне, сударь, — добавил узник с выражением, не лишенным горечи, — люди дали мне все, на что может надеяться и чего может желать человек.
— Люди, пусть будет так! — начал Арамис, поднимая голову. — Но бог?
Мне кажется, вы забыли о боге.
— Я действительно забыл бога, — по-прежнему бесстрастно произнес узник, — но зачем вы мне говорите об этом? Зачем говорить о боге с тем, кто находится в заточении?
Арамис посмотрел в лицо этому странному юноше, в котором смирение мученика сочеталось с улыбкою атеиста.
— Разве бог не в любой из окружающих вас вещей? — прошептал Арамис тоном упрека.
— Скажите лучше — на поверхности каждой вещи, — твердо ответил юноша.
— Пусть так! Но вернемся к началу нашего разговора.
— Охотно.
— Я ваш духовник.
— Да.
— Итак, в качестве того, кто исповедуется, вы должны говорить только правду.
— Охотно буду говорить только правду.
— Всякий узник совершил преступление, и именно за это его посадили в тюрьму. Какое же преступление совершено вами?
— Вы уже спрашивали об этом, когда в первый раз посетили меня.
— И вы уклонились тогда от ответа, как уклоняетесь от него и сегодня.
— Почему же вы думали, что сегодня я пожелаю ответить?
— Потому что сегодня я ваш духовник.
— В таком случае, если вы так уж хотите знать, какое преступление я совершил, объясните мне, что называется преступлением. И так как я не знаю за собой ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть, я говорю, что я не преступник.
— Иногда человек — преступник в глазах сильных мира сего не потому, что он совершил преступление, а потому, что он знает о преступлениях, которые были совершены другими.
Узник слушал с напряженным вниманием.
— Да, — сказал он после непродолжительного молчания, — я понимаю вас.
Да, да, сударь, вы правы. Может статься, что и я преступен в глазах сильных мира сего именно вследствие этого.
— Ах, значит, вы знаете нечто подобное? — спросил Арамис, которому показалось, что он увидел на панцире если не настоящий изъян, то шов, соединяющий его в местах склепки.
— Нет, я решительно ничего не знаю; впрочем, я иногда мучительно думаю, и в эти моменты я говорю себе…
— Что же вы говорите?
— Что если я буду думать дальше, то сойду с ума или, быть может, догадаюсь о многом.
— И тогда? — нетерпеливо перебил Арамис.
— Тогда я останавливаюсь.
— Вы останавливаетесь?
— Да, голова у меня делается тяжелой, мысли — печальными, и я чувствую, как меня охватывает тоска: я желаю…
— Чего?
— Я и сам не знаю. Ведь я не хочу позволить себе желать что-нибудь из того, чего у меня нет, ведь я вполне удовлетворен тем, что у меня есть.
— Вы боитесь смерти? — взглянул ему в глаза Арамис с легким беспокойством.
— Да, — ответил с улыбкой молодой человек.
Арамис почувствовал холод этой улыбки и содрогнулся.
— О, раз вы испытываете страх перед смертью, значит, вы знаете больше, чем говорите.
— Но вы, — произнес в ответ узник, — вы, который заставили меня вызвать вас и, после того как я