Разумеется, Фрейд неоднократно предпринимал теоретические попытки найти выход из дилеммы между теоретиком и гуманистом. Одна попытка состояла в мысли о том, что разрушительный инстинкт можно преобразовать в совесть. В «Цивилизации и недовольных ею» Фрейд спрашивает: «Что с ним [агрессором] происходит, когда он пытается обезвредить свое стремление к агрессии?» Фрейд отвечает так: «Нечто удивительное и загадочное, хотя за ответом не нужно далеко ходить. Агрессия интроецируется, переносится внутрь, иначе говоря, возвращается туда, где она, собственно, возникла, и направляется против собственного „Я“. Там она перехватывается той частью „Я“, которая противостоит остальным частям как „Сверх-Я“, и теперь в виде совести использует против „Я“ ту же готовность к агрессии, которую „Я“ охотно удовлетворило бы на других, чуждых ему индивидах. Напряжение между усилившимся „Сверх-Я“ и подчиненным ему „Я“ мы называем сознанием вины, которое проявляется как потребность в наказании. Так культура преодолевает опасные агрессивные устремления индивидов – она ослабляет, обезоруживает их и оставляет под присмотром внутренней инстанции, подобной гарнизону в захваченном городе»[404].
Преобразование деструктивности в карающую самого себя совесть отнюдь не выглядит таким уж достижением, как это представляется Фрейду. В соответствии с его теорией совесть должна была бы быть столь же жестокой, как и инстинкт смерти, поскольку она заряжена его энергией, и нет никаких оснований полагать, будто бы под властью этого жестокого «гарнизона» инстинкту смерти следовало 'ослабнуть» и «обезоружиться». Скорее похоже на то, что реальные следствия Фрейдовой мысли более логично выразила бы следующая аналогия: город, которым управлял жестокий враг, свергает его с помощью диктатора, устанавливающего систему столь же жестокую, как и система поверженного врага; а стало быть, в чем же достижение?
Впрочем, теория требовательной совести как проявления инстинкта смерти – не единственная попытка Фрейда смягчить понимание трагической альтернативы. Иное, менее трагичное объяснение выражено в следующем: «Умеренный и усмиренный, заторможенный по цели, инстинкт деструктивности направляется на объекты, предоставляя тем самым „Я“ способ удовлетворения своих жизненных нужд и господство над природой»[405]. Это выглядит как хороший пример «сублимации»[406]; цель инстинкта не ослабевает, просто он направляется на другие, социально значимые цели, в данном случае на «господство над природой».
Это звучит, конечно, как совершенное разрешение проблемы. Человек освобождается от трагического выбора между разрушением других или себя, поскольку энергия разрушительного инстинкта используется для господства над природой. Но нам следует спросить, может ли такое быть на самом деле? Действительно ли возможно, чтобы разрушительность превратилась в созидательность? Что означает «господство над природой»? Приручение и разведение животных, сбор и выращивание растений, изготовление одежды, строительство жилищ, производство керамики и еще многие виды деятельности, включая создание машин, строительство железных дорог, самолетов, небоскребов. Все это действия созидания, строительства, объединения, синтезирования, и, конечно, если бы кто-то вознамерился отнести их к одному из двух основных инстинктов, можно было бы считать, что они мотивируются скорее Эросом, нежели инстинктом смерти. За исключением, пожалуй, убийства животных для употребления в пищу и убийства людей на войне, каждое из которых можно было бы отнести к укорененным в деструктивности, контроль и господство над природой не деструктивны, а конструктивны.
Еще одну попытку смягчить жесткость альтернативы Фрейд предпринимает в своем ответе на письмо Альберта Эйнштейна на тему «Почему война?». Но даже тогда, когда благодаря одному из величайших ученых и гуманистов века он оказался перед проблемой психологических причин войны, Фрейд не старался скрыть или смягчить остроту своих прежних альтернатив. Он написал абсолютно ясно: 'Позволив себе некоторую спекуляцию, мы подошли как раз к тому предположению, что этот инстинкт работает в каждом живом существе и стремится привести его к распаду, вернуть жизнь в состояние неживой материи. Со всей серьезностью он заслуживает названия «инстинкт смерти », в то время как эротические влечения представляют собой стремление к жизни. Инстинкт смерти становится инстинктом деструктивности, когда он направлен вовне, на объекты – с помощью специальных органов.
Живое существо, так сказать, сохраняет свою собственную жизнь, разрушая чужую. Но часть инстинкта смерти остается деятельной внутри живого существа, и нами прослежено достаточно большое число нормальных и патологических проявлений направленного внутрь инстинкта деструктивности. Мы даже пришли к такой ереси, что стали объяснять происхождение нашей совести подобным внутренним направлением агрессивности. Как Вы понимаете, если этот процесс заходит слишком далеко, это не так уж безопасно – это прямо вредит здоровью, тогда как направление инстинктивных сил деструктивности на внешний мир разгружает живое существо и должно быть для него благотворным.
Сделав это очень ясное и бескомпромиссное заявление, обобщающее его ранее выраженные взгляды на инстинкт смерти, и заявив, что вряд ли сможет поверить рассказам о счастливых землях, где живут народы, «незнакомые с принуждением и агрессией», Фрейд постарался к концу письма прийти к не столь пессимистическому выводу, чем, казалось, предвещало его начало. Его надежда основывалась на нескольких возможностях: «Если готовность к войне проистекает из инстинкта деструктивности, то ближайшим средством будет призвание противоположного ему инстинкта, Эроса. Все, что устанавливает эмоциональные связи между людьми, должно противостоять войне»[408].
Примечательно и трогательно то, как Фрейд-гуманист и, как он сам себя называет, «пацифист» неистово старается здесь избежать логичных выводов из своих собственных посылок. Если инстинкт смерти так могуществен и фундаментален, как Фрейд постоянно утверждает, как можно его заметно сократить, даже включив в действие Эрос, если учесть, что оба они входят в состав каждой клетки и что они составляют неуничтожимое качество живой материи?
Второй аргумент Фрейда в пользу мира несколько более основателен. В конце своего письма Эйнштейну он пишет: «Война самым резким образом противоречит тем психическим установкам, к которым нас принуждает культурный процесс; поэтому мы должны возмущаться войной, мы ее попросту не переносим. Это уже не просто интеллектуальный или аффективный отказ – для нас, пацифистов, это конституционная нетерпимость, высшая степень идиосинкразии*. И все же кажется, что унижение войною эстетического чувства имеет не меньшее значение для нашего отказа от войны, чем ее жестокости. Как долго потребуется нам ждать, чтобы и другие стали пацифистами? Мне нечего сказать по этому поводу»[409].
В конце этого письма Фрейд затрагивает мысль, время от времени встречающуюся в его работах [410], мысль о развитии культуры как фактора, ведущего к длительному, как бы «органическому» вытеснению инстинктов. Много раньше Фрейд уже выразил такой взгляд в «Трех очерках», когда говорил о резком столкновении между инстинктом и цивилизацией: «Наблюдая культурного ребенка, получаешь впечатление, что построение этих плотин является делом воспитания и, несомненно, воспитание во многом этому содействует. В действительности это развитие обусловлено органически, зафиксировано наследственно и иной раз может наступить без всякой помощи воспитания»[411].
В «Цивилизации и недовольных ею» Фрейд продолжил этот ход мысли, говоря об «органическом вытеснении», например, в случае табу на менструацию или анальный эротизм, который таким образом прокладывает путь в цивилизацию. Но еще в 1897 г. мы встречаемся с тем, что, как выразился Фрейд в письме к Флиссу (14 ноября 1897 г., письмо 75), «в вытеснении участвует и нечто органическое»[412].
Процитированные здесь различные высказывания показывают, что уверенность Фрейда в «органическом» неприятии войны была не просто попыткой вырваться из трагической перспективы своих представлений об инстинкте смерти, выработанной как бы ad hoc[413] в ходе дискуссии с Эйнштейном; она согласовывалась с ходом его мышления и, хотя никогда не доминировала, с 1897 г. присутствовала на заднем плане его мысли.