голосом, — нам пришлось прибегнуть к незаконному способу, дабы уберечь от крушения корабль нашего прогресса — Прогресса в рамках порядка; это наитие свыше, генерал, благодаря коему мы сумели сократить неверие народа в существование власти из плоти и крови, — в ваше существование, генерал! Люди должны знать, что в каждую последнюю среду каждого месяца вы делаете доклад о деятельности правительства, и они должны слышать и видеть это по государственному радио и телевидению, ибо такой доклад утоляет общественные печали. Я беру на себя ответственность, генерал! Это я поставил здесь вазу с шестью микрофонами в виде шести подсолнухов — через эти микрофоны записывались все ваши мысли вслух и все ваши ответы на мои вопросы, которые я задавал вам по пятницам. Вы и не подозревали, что ваши простодушные ответы на мои вопросы — не что иное, как фрагменты вашего ежемесячного обращения к нации! Но я хочу подчеркнуть, что никогда не использовались кадры, где было бы чужое, не ваше изображение, как никогда не использовались слова, не произнесенные вами! Вы можете убедиться в этом лично — вот кинопленки и пластинки грамзаписи!» И Хосе Игнасио Саенс де ла Барра положил на его стол кинопленки и пластинки, а также бумагу, в которой содержалось письменное изложение содеянного. «Я подписываю эту бумагу в вашем присутствии, генерал, дабы вы распорядились моей судьбой по своему усмотрению!» Генерал с изумлением уставился на Хосе Игнасио Саенса де ла Барра — до него вдруг дошло, что Хосе Игнасио впервые явился к нему без своего пса, без оружия и мертвенно-бледный, — вздохнул и сказал: «Хорошо, Начо, исполняйте свой долг». И, более старый, чем когда-либо, с видом бесконечно усталым откинулся в мягком кресле, глядя в предательские глаза изображенных на портретах героев, — взгляд его был более печален и более мрачен, нежели всегда, а на лице застыло извечное выражение непредугадываемых намерений; это же каменное выражение Хосе Игнасио Саенс де ла Барра увидел на его лице две недели спустя, когда вошел к нему в кабинет без доклада, силком волоча за собой на поводке своего добермана. «Экстренная новость, ваше превосходительство! Готовится вооруженное восстание! Только вы можете его предотвратить!» И генерал узрел наконец неприметную трещину, которую искал много лет в неприступной, как стена, загадочной, как колдовство, душе этого человека. «Мать моя Бендисьон Альварадо моего реванша, — сказал он себе, — да ведь этот бедный рогоносец уделывается со страху!» Однако он ни единым жестом не обнаружил ни своих мыслей, ни своих намерений, пеленая Саенса де ла Барра лучами отеческой ласки: «Не волнуйтесь, Начо, у нас много времени, и никто нам не помешает обдумать, где же, черт подери, правда, подлинная правда в этой трясине противоречивых сообщений, которые кажутся менее достоверными, чем ложь!» Выслушивая эту фразу, Саенс де ла Барра смотрел на свои карманные часы: «Скоро семь, генерал! Командиры трех родов войск заканчивают ужин, каждый у себя дома, в семейном кругу, с женой и детьми; они ужинают дома, чтобы даже их домочадцы не могли ничего заподозрить; они выйдут из дому в штатском, без охраны, выйдут черным ходом, возле которого их ждет служебный автомобиль, вызванный по телефону с целью обмануть следящих за ними наших людей; однако их шоферы — наши люди, генерал, и они об этом не подозревают!» — «Ага! — сказал он и улыбнулся. — Не надо так волноваться, Начо! Объясните мне лучше, как это вы до сих пор умудрились сохранить свою шкуру, если врагов у нас было больше, чем солдат, согласно реестру отрубленных вами голов?» Но Саенс де ла Барра прислушивался только к слабому пульсу своих карманных часов, ибо на ниточке этого пульса висела его жизнь: «Осталось меньше трех часов, генерал! Командующий сухопутными войсками направляется в данную минуту в казармы Конде, командующий военно-морскими силами — в крепость порта, командующий воздушным флотом — на базу Сан-Херонимо. Их еще можно арестовать, впритык за каждым из них следует фургон национальной безопасности, замаскированный под фургон с овощами». Однако генерал ничуть не расстраивался, он чувствовал, что нарастающая тревога Хосе Игнасио Саенса де ла Барра освобождает его от бремени услуг этого человека, услуг более жестоких, нежели собственное властолюбие. «Успокойтесь, Начо, — говорил он, — успокойтесь и объясните мне, почему вы не приобрели себе особняк, большой, как пароход? Почему вы работаете как вол, если деньги вас не интересуют? Почему вы живете как новобранец в казарме, хотя даже у самых добродетельных женщин трусики лопаются, до того любой из них хочется очутиться в постели с вами? Что же это, вы святее монахов, Начо?» Но Хосе Игнасио Саенс де ла Барра задыхался, весь мокрый от ледяного пота, проступившего сквозь маску невозмутимости в жаре кабинета, в этом пекле, подобном пеклу кремационной печи. «Одиннадцать часов, — сказал он, — время упущено! В данную минуту условный сигнал к восстанию передают по телеграфу во все гарнизоны страны!» Так оно и было в эти минуты: восставшие генералы надевали ордена на парадные мундиры, готовясь к фотографированию для официального группового портрета новой правящей хунты; адъютанты восставших генералов отдавали от их имени последние приказы в этом сражении без противника — все боевые действия свелись к тому, что армия установила свой контроль над центрами связи и важнейшими правительственными зданиями. А там, в кабинете президента, его превосходительство и глазом не моргнул, когда бархатный Лорд Кехель, предчувствуя беду, трепеща всеми мускулами, привстал с пола, и с его обвисшей нижней губы потянулась к лапам нить слюны, похожая на нескончаемую слезу. «Не пугайтесь, Начо, — сказал генерал, — объясните лучше, почему вы так боитесь смерти?» И Хосе Игнасио Саенс де ла Барра сорвал с себя пропотевший целлулоидный воротничок, и лицо его, лицо опереточного баритона, окаменело. «Это естественно, — сказал он. — Страх перед смертью — это горячий уголь счастья жизни. Вам этот страх недоступен, поэтому вы его и не чувствуете, генерал!» И, считая по привычке удары соборного колокола, он встал: «Двенадцать! Все кончено! Ни одной живой души не осталось на этом свете, которая была бы с вами. Я был последним, генерал!» Но генерал не шелохнулся в своем кресле, пока не услышал, как земля содрогается от тяжелого гула танков, идущих по брусчатке площади де Армас, а услышав этот гул, улыбнулся: «Вы ошибаетесь, Начо, у меня еще остался народ». И это было так! У него еще оставался народ, бедный вечный народ, который задолго до рассвета вышел на улицы, подвигнутый к этому непредвиденным ходом непостижимого старца: по государственному радио и телевидению тот взволнованно обратился ко всей нации, ко всем патриотам, каких бы политических взглядов они ни придерживались, и объявил, что командующие тремя родами войск, руководствуясь его личными указаниями, воодушевленные нерушимыми идеалами режима, выражая, как всегда, суверенную волю народа, покончили в эту историческую полночь с аппаратом террора кровожадного штатского, наказанного стихийным правосудием масс. Хосе Игнасио Саенс де ла Барра был повешен за ноги на фонаре площади де Армас, с собственным половым органом во рту, как вы это и предсказывали, мой генерал, когда отдали нам приказ блокировать район иностранных посольств, дабы кровавый палач не мог укрыться ни в одном из них и попросить политического убежища. Народ побил его камнями, прежде чем повесить, но сперва нам пришлось изрешетить пулями хищного пса, который вырвал потроха у четырех гражданских и тяжело покусал четверых солдат, — это произошло во время штурма дома, где жил подлый палач, откуда люди вышвырнули через окна на улицу более двухсот парчовых жилетов, новехоньких, еще с фабричными ярлыками, вышвырнули три тысячи ненадеванных итальянских туфель, — три тысячи, мой генерал! вот на что он тратил государственные средства! — и черт его знает сколько футляров из-под гардений, — ведь он постоянно ходил со свежей гарденией в петлице, — и все пластинки Брукнера с партитурами сыска! А затем люди выпустили из подвалов узников и подожгли камеры пыток бывшего голландского сумасшедшего дома, выкрикивая: «Да здравствует генерал, да здравствует настоящий мужчина! Да здравствует тот, кто докопался до правды!» Ведь все были убеждены, что вы ничего не знали, мой генерал, что вы витали в облаках, что вашим добрым сердцем злоупотребили гнусные истязатели из службы безопасности, которых мы ловили, как крыс, в этот час восстания, ловили при вашей помощи, мой генерал, потому что это вы приказали лишить палачей всякой защиты и охраны, дабы люди могли дать выход своей ненависти, накопившейся за долгие годы всевластия службы безопасности.
Он одобрил все действия масс — «Согласен!» — и был растроган ликующим колокольным звоном, песнями свободы и радостными возгласами благодарных ему людских толп, собравшихся на площади де Армас с громадными транспарантами: «Храни Господь величайшего из великих, выведшего нас из мрака террора!» Звон колоколов и гул людских толп напоминали ему далекие достославные годы, хотя были всего лишь их эфемерным отголоском, и, вслушиваясь в этот звон и гул, он собрал в своем патио кадровых офицеров, которые помогли ему сорвать каторжные цепи с его собственной власти, и в порыве вдохновения мановением пальца укомплектовал из этих офицеров последнее верховное командование своего дряхлого режима. Они заменили генералов — убийц Летисии Насарено и мальчика, убийц, взятых в одном белье у ворот иностранных посольств, где они пытались получить убежище. Однако он не узнавал никого из них, позабыл их имена, а главное, поискав в своем сердце заряд гнева, который хотел некогда сберечь до самой смерти, не нашел ничего, кроме пепла оскорбленного самолюбия, и не стоило уже раздувать из этого пепла пламя, — не раздувалось! «Пусть убираются вон!» — приказал он, и генералов-убийц посадили на корабль,