оторвавшись от созерцания толкучки, сказал, что проведенное им расследование имеет и положительный итог. «Я убедился в том, что эти бедные люди любят ваше превосходительство, как свою собственную жизнь». Действительно, ведь вероломство было обнаружено Деметрио Алдоусом в президентском дворце, он увидел алчность, низкое угодничество корысти, коварное низкопоклонство среди тех, кто был облагодетельствован властью и преуспевал, а в бедняцких массах, среди нищей паствы, он увидел любовь людей, лишенных всего, людей, которые ничего не ожидали от своего властителя, ибо они ни от кого ничего не ожидали, и обожали того, кто стоял над ними, с такой истовой набожностью, что она была осязаемой, как земля, ее можно было пощупать руками. «Сам Господь мог бы позавидовать, ваше превосходительство!» Но его превосходительство и бровью не повел, услышав это признание, хотя в другое время у него сладко сжалось бы сердце, он даже не вздохнул, но про себя подумал с затаенным волнением: «А вы хотели бы чтобы меня никто не любил святой отец особенно теперь когда вы уедете и будете наслаждаться моим позором и моим горем под золотыми куполами вашего лживого мира а я останусь один с бременем взваленной вами на меня правды один без заботливой матери которая помогла бы мне вынести это бремя один-одинешенек в этой стране которую я не выбирал по своей воле а получил ее при рождении готовой такой какой вы ее видите какой она была испокон веку с этим присущим ей чувством отрешенности с этим запахом дерьма с этими людьми лишенными истории которые не верят ни во что даже в то что живут в этой стране навязанной мне без моего согласия святой отец в стране где сорок градусов в тени зашторенной кареты и девяносто восемь процентов влажности где задыхаешься от пыли где тебя мучает коварная кила издавая легкий свист подобный свисту кофейника на приемах где некому проиграть партию в домино и некому доверить правду влезьте в мою шкуру святой отец!» Он едва заметно вздохнул, едва заметно моргнул своими веками игуаны и попросил монсеньора Деметрио Алдоуса, чтобы суровый разговор этого дня остался между ними: «Вы ничего мне не говорили, отец. Я не знаю правды, идет?» И монсеньор Деметрио Алдоус пообещал: «Разумеется, ваше превосходительство, вы не знаете правды. Это останется между нами, даю вам честное слово мужчины». Дело о канонизации Бендисьон Альварадо было прекращено из-за недостаточности доказательств ее святости, вердикт Рима по этому поводу был оглашен с амвонов с официального согласия правительства и одновременно с его распоряжением решительно пресекать всякие попытки протеста и всякие нарушения общественного порядка, однако силы охраны этого порядка не стали вмешиваться, когда орды паломников сложили на площади де Армас костры из бревен ворот кафедрального собора и разбили камнями витражи дворца Апостолической нунциатуры с их ангелами и гладиаторами. «Они все разрушают, мой генерал!» Но он не шелохнулся в своем гамаке. «Они осадили монастырь бискаек, хотят, чтобы монашки умерли с голода! Они грабят церкви, дома миссионеров, уничтожают все, что имеет отношение к духовенству, мой генерал!» Но он оставался безучастным в своем гамаке, в прохладной тени навеса из живых цветов, не предпринимал ничего до тех пор, пока все до единого офицеры высшего ранга не объявили себя неспособными подавить волнения и восстановить порядок как им было приказано, без кровопролития. Только тогда он вылез из гамака и отправился в свой кабинет, где не был долгие месяцы раздумий, и там принял на себя всю ответственность за единоличное выражение народной воли, что выразилось в декрете, который он сотворил по своему вдохновению и обнародовал на свой страх и риск, не предупредив ни о чем вооруженные силы и не проконсультировавшись со своими министрами. Статья первая этого декрета провозглашала гражданскую святость Бендисьон Альварадо, согласно высшей воле свободного и суверенного народа, и присваивала Бендисьон Альварадо титулы Покровительницы Нации, Исцелительницы Страждущих и Наставницы Птиц, а день рождения Бендисьон Альварадо объявлялся в этой же статье днем национального праздника. Статья вторая объявляла с момента обнародования настоящего декрета состояние войны между сей нацией и государством Ватикан со всеми вытекающими из этого последствиями, обусловленными нормами права и международными конвенциями. Статья третья предписывала немедленное публичное изгнание из страны сеньора архиепископа, всех епископов, апостолических префектов, приходских священников и монашек, вообще лиц духовного звания или имеющих отношение к делам церкви, как уроженцев страны, так и чужеземцев. Все они лишались права находиться на территории страны и в пределах пятидесяти морских миль ее территориальных вод под каким бы то ни было предлогом. И наконец, статья четвертая объявляла экспроприацию всего церковного имущества. Экспроприировались храмы, монастыри, школы, пахотные земли со всеми орудиями труда и скотом, принадлежащие церкви сахарные заводы, фабрики и мастерские, а также все то, что, хотя и числилось собственностью светских лиц, являлось на самом деле церковной собственностью. Все это, вместе взятое, объявлялось неотъемлемой частью посмертных владений святой Бендисьон Альварадо и всех ее птиц со дня обнародования настоящего декрета, продиктованного вслух и скрепленного печаткой перстня высшего носителя власти. «Подчиняйтесь и выполняйте!» Не обольщаясь пальбой петард, колокольным звоном и ликующими мелодиями, сочиненными во славу гражданской канонизации Бендисьон Альварадо, он лично следил за выполнением декрета, никому ничего не передоверяя ради сомнительного престижа, ибо не желал стать жертвой очередного обмана. Он снова взял все бразды правления в свои руки, ухватился за жесткие вожжи своими атласными перчатками, как это было во время оно, в достославные годы, когда люди останавливали его на лестницах с просьбой, чтобы он возобновил конные скачки на улицах города, и он возобновлял, когда просили его, чтобы он разрешил такое состязание, как бег в мешках, и он разрешал, когда он входил в самые нищие лачуги, чтобы объяснить людям, как следует усаживать на яйца наседку или как кастрировать бычка. Он снова вникал во все и потому не ограничился ознакомлением с подробным актом инвентаризации церковного имущества, а лично руководил экспроприацией, не допуская, чтоб оставалась хоть малейшая щель между его предначертаниями и их воплощением, проверяя правду казенных бумаг переменчивой правдой реальной жизни. Он контролировал изгнание крупнейших церковных общин, подозреваемых в том, что они замыслили тайно увезти с собой несметные клады последнего вице-короля в чемоданах с двойным дном и за особо хитрыми корсажами, — те самые клады, что считались зарытыми на бедняцких кладбищах и не были найдены предводителями войны за Федерацию, несмотря на многолетние ожесточенные поиски. Поэтому он приказал: ни один церковник не имеет права на больший багаж, нежели одна смена белья, а кроме того, всем им предписывалось посадку на корабль совершать голыми, в чем мать родила. Так они ее и совершали — голышом: грубые сельские священники, которые ничего не понимали, которые готовы были всю жизнь ходить нагими, только бы их оставили в покое и не заставляли никуда уезжать, разбитые малярией префекты миссионерских округов, величественные лысые епископы, а следом за всей этой братией — женщины: робкие сестры милосердия, опростившиеся миссионерки, привыкшие обуздывать природу, как дикую лошадь, и выращивать овощи в пустыне, стройные бискайки, разлученные со своими клавикордами, тонкорукие недотроги-целестианки, — все нагие, и только по шкуре, в которой произвели их на свет, приходилось догадываться об их классовом происхождении, социальном положении и роде занятий; вереницы их тянулись через громадное помещение таможни между тюками какао и мешками вяленой речной рыбы багре, напоминая беспомощный круговорот испуганных овец; лопасти вентиляторов обдували их тела, а они прикрывали руками груди и пытались прятаться друг за дружку, проходя мимо застывшего, точно каменное изваяние, старика, который смотрел прямо перед собой, вперив немигающий взгляд игуановых глаз в беспорядочный поток голых женщин; он смотрел на них совершенно бесстрастно, до самого конца, до тех пор, пока последняя из них не покинула территорию страны. «Убрались все до единой, мой генерал!» А он обнаружил, что в памяти у него застряла одна из них, та, которую он, когда женщины проходили мимо, выхватил мгновенным взглядом из череды испуганных послушниц, выделил ее среди других, хотя она ничем особенным не выделялась: она была коренаста и крепко сбита, здоровущая, с мясистыми ляжками, с большой грудью, руки у нее были неуклюжи, волосы подстрижены садовыми ножницами, зубы были редкие и крепкие, как топорики, нос курносый, стопы плоские, — заурядная послушница, такая же, как все, но он сразу почувствовал, что из всего этого табора голых женщин она одна желанна ему; она одна, пройдя мимо и даже не взглянув на него, оставила по себе темный тревожащий запах лесного зверя; у него перехватило дыхание, он чуть заметно скосил глаза, чтобы увидеть эту женщину еще раз, и тут офицер, сверяющий списки тех, кто вступал на корабль, выкрикнул: «Насарено Летисия!» — и женщина эта отозвалась мужским голосом: «Здесь!» Так это имя и вошло в него по гроб жизни, вместе с этим «здесь», так вошла в его жизнь эта женщина, о которой он помнил до тех пор, пока последние его тоскливые мысли не исчезли в провалах памяти; и уже теряя память, он воскрешал ее образ на узенькой полоске бумаги, записывая: «Летисия Насарено моей души гляди что стало со мной без тебя». Он спрятал эту бумажку в тайнике, где хранил пчелиный мед, и перечитывал ее, когда был уверен, что никто его не видит, перечитывал и снова прятал, скручивая ее в трубочку и вновь переживая то мгновение, которое он
Вы читаете Осень патриарха