выброшенные на берег рыбы, третьи выглядят спокойными, словно во власти каких-то блаженных видений. И вдруг, как некий невиданный контрапункт громовым раскатам, начинается рвота. Меня об этом предупреждали, но совершенно невозможно заранее подготовиться к горестному звуку этой страшной, жестокой музыки, музыки унижения, физического страдания. Мне едва удается удержать под контролем мой пищеварительный тракт, когда я смотрю, как другие покидают свои кресла и безо всяких церемоний протискиваются к двери. Одни выходят, но другие остаются на своих местах. В помещении предусмотрительно расставлены ведра с опилками, чтобы присыпать постыдные лужи рвоты.
За ближайшим от меня окном какая-то несчастная душа как будто извергает нескончаемый поток ужасных демонов из самых внутренностей своего личного ада. Я пытаюсь заткнуть себе уши пальцами и дышать как можно глубже; я действительно почти не в состоянии больше это выносить. Дрожь прекратилась, но поселившаяся внутри меня анаконда яростно стремится выбраться из моего тела. Капли пота начинают покрывать мое лицо и грудь, а глаза закатываются. Неужели я сам пошел на это? Должно быть, я обезумел. Никогда в жизни я не чувствовал себя так плохо и не помню, чтобы когда-либо был настолько испуган. Еще один громовой раскат довершает ощущение агонии. Но именно в тот момент, когда кажется, что во мне не осталось больше воли, чтобы противостоять этой бешеной атаке, я слышу пение. Я слышу красивый, неземной
Внезапно я оказываюсь в городе на севере Англии, где прошло мое детство. Я — маленький мальчик, пристально разглядывающий списки из сотен имен, высеченных в камне.
Списки стерегут двое часовых из позеленевшей бронзы. Их головы с грустной серьезностью покоятся на прикладах винтовок, повернутых стволами вниз. Моя детская рука дотрагивается до холодного, металлического пьедестала.
Грохот и огневой шквал продолжаются, и вот я снова под землей вместе с моим спутником и смотрю, как его люди выстраиваются в испуганную шеренгу под кромкой траншеи. Кто-то из присутствующих не может остановить кашель. У меня такое чувство, что, когда прекратится ружейная пальба, именно мой провожатый, который сейчас находится вне моего поля зрения, даст команду выбираться из траншеи, чтобы броситься в самую гущу опасности. Я опять чувствую во рту этот вкус страха, такой же резкий и горький, как та коричневая жидкость, что я проглотил. Артиллерийский огонь внезапно смолкает. Все лица поворачиваются к моему спутнику, но я все еще не могу его видеть.
Вдалеке слышится свисток — а может быть, это крик ночной тропической птицы, — затем еще и еще один, все приближаясь ко мне вдоль по шеренге. Магистр продолжает петь — очень красиво, но время от времени меняя тональность на четверть тона, от чего возникает мрачноватое ощущение чего-то волнующего и потустороннего. Я чувствую, что мой провожатый стал тихим и неподвижным, как одна из тех бронзовых статуй, а свисток крепко-накрепко зажат в его кулаке.
— Дуй в свой чертов свисток, сержант! — зло бросает какой-то незнакомец, и я слышу, как в строю ему вторят другие раздраженные голоса.
— Давай, сержант, черт бы тебя побрал, — кричат они в отчаянной готовности убивать или быть убитыми. Внезапно меня поражает мысль, что некоторые из них слишком боятся показаться трусами, слишком боятся сбросить прикипевшую к их лицам маску безжалостности и жестокости.
— Ну, будешь ты дуть в свой чертов свисток? Однако никто не двигается с места, когда вверху над окопом начинают грохотать выстрелы, и я знаю, что они распространяют по земле смерть так же быстро, как ток бежит по проводам. Мы слышим крики ужаса и предсмертные стоны. Мой спутник не отдает никаких приказов, и никто не покидает сравнительно безопасного окопа. Песнь
У меня в голове роятся тысячи вопросов, но я настолько изумлен ясностью видений, что не в силах ни говорить, ни покинуть эту открывшуюся мне иную реальность, которая мне не принадлежит. И в то же время на каком-то уровне сознания, не вовлеченном в созерцание видений, я способен наблюдать происходящее и оценивать его, причем существует и еще один, более отдаленный уровень, который позволяет отстраненно смотреть на предыдущий, — и так до бесконечности. И если обычное, объективное мышление дает ощущение комфорта, позволяя уму отстраняться от воображаемой или реальной опасности, то теперешняя ситуация только усугубляет страх, заставляя думать, что не существует никакой реальности, что так называемая объективная реальность — это не более чем конструкт, умозрительное построение, и кажется, что осознание этого сродни безумию.
В этих новых обстоятельствах я вынужден поставить под сомнение самые основы своего утонченного и привилегированного существования, своей привычной жизни среди друзей, коллег и членов семьи. Не является ли то, к чему мы привыкли относиться как к реальности, всего лишь соглашением, договоренностью между всеми нами о том, что определенные вещи являются реальными, а другие — нет? Возможно, я особенно сильно ощущаю это именно сейчас, дрожа в затерянной в джунгляхцеркви вместе с двумя сотнями других людей и одновременно трясясь от страха в темном и сыромокопе. Думаю, так должен чувствовать себя умирающий: смущенным, растерянным и испуганным. Как и у всех живых существ, ДНК человека содержит информацию о неминуемой смерти. Но, вотличие от всех остальных, человек знает, что умрет. Как нам научиться умирать без страха, умирать смело, с достоинством и смирением? И почему мы должны жить с этим парализующимстрахом перед тем, что неизбежно? Насколько мои родители были готовы встретиться лицом клицу со смертью? И насколько готов к этому я сам? Если отвечать честно, то получится, чтоабсолютно не готов. Видимо, поэтому я и нахожусь здесь, в этом ужасном окопе, потому чтодолжен чему-то научиться.