неприятель. Правда, эта башня отделялась от самого замка глубоким рвом, наполненным водою, и осаждающим нельзя было иначе подступиться к стенам и атаковать ворота, как преодолев это препятствие. Тем не менее и храмовник и де Браси полагали, что если осаждающие будут действовать по тому плану, который уже обнаружил их предводитель, то они при помощи отчаянного натиска постараются привлечь к этому пункту главные силы защитников замка, а тем временем примут все меры, чтобы использовать малейшую оплошность обороняющихся в других местах. Ввиду малочисленности защитников замка рыцари могли только расставить по всем стенам часовых, чтобы они в случае неожиданного нападения немедленно подняли тревогу. Было решено, что де Браси займётся обороной ворот против передовой башни, а храмовник наберёт человек двадцать в резерв, готовых защитить любое место замка, которое окажется под угрозой нападения.
Утрата передовой башни ухудшила положение осаждённых ещё и потому, что, хотя стены замка были гораздо выше этой башни, осаждённые не могли, как прежде, определить движение неприятеля. Разбросанные по лугу деревья и кустарники так близко подходили к боковым воротам башни, что осаждающие имели возможность незаметно для противника провести туда сколько угодно людей. Поэтому де Браси и храмовник не могли предугадать, где именно развернётся главное наступление, и их воины, несмотря на свою отвагу, всё время находились под гнётом тревожной неизвестности, как всегда бывает, когда люди, окружённые врагами, не знают ни времени нападения, ни способов атаки, подготовляемой неприятелем.
Между тем властелин осаждённого замка лежал на смертном одре, испытывая телесные и душевные муки. У него не было обычного утешения всех ханжей того суеверного времени, надеявшихся заслужить прощение и искупить свои грехи щедрыми пожертвованиями на церковь и этим способом притупить свой страх. И хотя купленное таким путём успокоение было не более похоже на душевный мир, следующий за искренним раскаянием, чем сонное оцепенение от опиума похоже на здоровый и натуральный сон, всё-таки такое состояние духа было легче переносить, нежели угрызения пробудившейся совести. Среди всех пороков Фрон де Бефа, человека грубого и алчного, корыстолюбие было наиболее сильным: он предпочитал пренебрегать церковью и её служителями, нежели покупать себе отпущение грехов ценой золота и земельных угодий. Храмовник, безбожник совсем иного порядка, неправильно понимал своего приятеля, говоря, что Фрон де Беф не в состоянии разумно объяснить причины своего неверия и презрения к установленным обрядам, ибо барон мог ответить на это, что церковь слишком дорого продаёт свои товары, что духовную свободу, которую она пустила в продажу, можно было купить, подобно должности старшего начальника Иерусалимского ордена, за «огромную сумму», и Фрон де Беф предпочитал отрицать целебное действие медицины, чтобы не платить врачу.
Но вот настала такая минута, когда все земные сокровища начали утрачивать свои прелести, и сердце жестокого барона, которое было не мягче мельничного жернова, исполнилось страха, глядя в чёрную пучину будущего. Лихорадочное состояние его тела ещё более усиливало мучительную тревогу души; его предсмертные часы проходили в борьбе проснувшегося ужаса с привычным упорством непреклонного нрава – состояние безвыходное и страшное, и можно сравнить его лишь с пребыванием в тех грозных сферах, где раздаются жалобы без надежд, где угрызения совести не сопровождаются раскаянием, где царствует сознание неизъяснимого мучения и наряду с ним – предчувствие, что нет ему ни конца, ни утоления!
– Куда запропастились эти попы, – ворчал барон, – эти монахи, что за такую дорогую цену устраивают свои духовные представления! Где теперь все босоногие кармелиты, для которых старый Фрон де Беф основал монастырь святой Анны, ограбил в их пользу своего наследника, отобрав у него столько хороших угодий, тучных нив и выгонов? Где теперь эти жадные собаки? Небось пьянствуют где-нибудь, попивают эль либо показывают свои фокусы у постели какого-нибудь подлого мужика!.. А меня, наследника их благодетеля, меня, за кого они обязаны молиться по распоряжению дарственной грамоты, эти неблагодарные подлецы допускают умирать без исповеди и причащения, точно бездомную собаку, что бегает по выгону. Позовите мне храмовника: он ведь тоже духовное лицо и может что-нибудь сделать. Но нет: я лучше чёрту исповедуюсь, чем Бриану де Буагильберу, которому ни до рая, ни до ада нет дела. Слыхал я, что старые люди сами за себя молятся, таким не надо ни просить, ни подкупать лицемерных попов. Но я не смею.
– Вот как, Фрон де Беф сам сознаётся, что чего-то не смеет? – произнёс у его постели чей-то прерывистый, пронзительный голос.
Фрон де Беф был настолько потрясён и совесть его была так нечиста, что, когда раздался этот вопрос, ему почудилось, будто он слышит голос одного из тех бесов, которые, по суеверным понятиям того времени, обступают умирающего человека, стараясь рассеять и отвлечь его от благочестивых размышлений о вечном блаженстве.
Он содрогнулся, но, тотчас призвав на помощь обычную свою решимость, воскликнул:
– Кто там? Кто ты, дерзающий отзываться на мои речи голосом, похожим на карканье ночного ворона? Стань перед моей постелью, чтобы я мог видеть тебя.
– Я твой злой дух, Реджинальд Фрон де Беф, – отвечал голос.
– Так покажись мне в своём телесном образе, коли ты настоящий бес, – сказал умирающий рыцарь. – Не думай, что я испугаюсь тебя. Клянусь страшным судом, если бы я мог бороться с ужасами, обступившими меня теперь, как прежде – с земными опасностями, то ни рай, ни ад не посмели бы сказать, что я отступаю от борьбы.
– Думай о своих грехах, Реджинальд Фрон де Беф, – сказал странный, почти нечеловеческий голос, – думай о своём бунтарстве, о корыстолюбии, об убийствах! Кто подстрекал распутного Джона против седого отца, против великодушного брата?
– Кто бы ты ни был – бес, монах или чёрт, – ты изрыгаешь ложь! – воскликнул Фрон де Беф. – Не я подстрекал Джона к восстанию, не я один. Нас было до пятидесяти рыцарей и баронов, цвет всех графств средней Англии. Лучше нас не было бойцов в государстве. Почему же я один должен отвечать за грех, совершённый полестней таких людей? Лживый бес, я презираю тебя! Уходи и не смей больше являться. Если ты смертный – дай мне умереть спокойно; если сатана – твой час ещё не настал.
– Нет, я не дам тебе умереть спокойно, – повторил тот же голос. – Умирая, ты будешь думать о своих злодеяниях, о стонах, раздававшихся в этих стенах, о крови, впитавшейся в пол твоего замка.
– Твоя низкая злоба меня не собьёт с толку! – возразил Фрон де Беф с мрачным и натянутым смехом. – Что касается нечестивого еврея, то мой поступок с ним был богоугодным делом; за что же тогда люди, обагряющие свои руки кровью сарацин, почитаются святыми? Саксонские свиньи, которых я уничтожил, были врагами моей родины, моего рода и моего повелителя. Ха-ха! Как видишь, не удалось тебе меня пронять. Что, убежал? Я заставил тебя молчать.
– Нет, гнусный отцеубийца, не заставил! – отвечал голос. – Подумай о своём отце, припомни его смерть, вспомни зал пиршества, где пол был залит его кровью, пролитой рукой его собственного сына.
– Ага, – произнёс барон после довольно продолжительного молчания, – ты знаешь это! Поистине ты дух зла, всеведущий, как говорят монахи. Я считал эту тайну погребённой в моей груди и в груди той, которая