И вот они ворвались во двор его дома. Адмирал Колиньи услышал, что в дверь грохают кольями и прикладами. Кто-то командовал: он узнал резкий, раздраженный голос — это Гиз. И тут же понял, что его ждет смерть. Он поднялся с постели, чтобы встретить ее стоя…
Его слуга Корнатон надел на него халат. Хирург Амбрауз Паре спросил, что там происходит, и Корнатон ответил, взглянув на адмирала: — Это господь бог. Он призывает нас к себе. Сейчас они вломятся в дом. Сопротивление бесполезно.
Стучать внизу перестали, ибо Гиз обратился с речью к своему отряду. В этом отряде было очень много солдат, среди них — и солдаты из охраны адмирала, которых король Наваррский разместил в лавках напротив: он, видно, не предполагал, что их начальник может предать Колиньи из одной только ненависти. Отряд Гиза занял улицу Засохшего дерева и все выходы из нее, а также дома, где остановились дворяне-протестанты. Им уже не суждено было попасть к господину адмиралу, жизнью которого они так дорожили, ибо они уже лишились своей жизни.
Зазвонил колокол в монастыре Сен-Жермен л’Оксерруа. Это был сигнал. На улицы вышли отряды горожан-добровольцев. Они узнавали друг друга по белой повязке на руке и белому кресту на шляпе. Все было предусмотрено заранее, перед каждым поставлена определенная задача — и перед простыми людьми и перед знатью. Господин Монпансье взял на себя Лувр, обещав, что не даст ускользнуть оттуда ни одному протестанту. Улица Засохшего дерева была предоставлена господину Гизу, ибо он сам просил о чести прикончить адмирала, который до сих пор еще не умер, а только ранен и находится в беспомощном состоянии. Под глухое бормотание колокола он резким голосом возгласил, обращаясь к своему отряду: — Ни в одной войне не завоевали вы себе такой славы, какую можете добыть сегодня.
Они не могли с ним не согласиться и храбро двинулись вперед.
— Как ужасно кто-то закричал, — сказал в комнате наверху пастор Мерлен. Отчаянный вопль еще стоял, у всех в ушах. Слуга Корнатон пояснил, что кричала служанка, ее убили. — Они уже на лестнице, — сказал капитан Иоле. — Но мы построим наверху заслон и дорого продадим наши жизни. — И он вышел к своим швейцарцам.
При Колиньи находились еще его врач, его пастор, его слуга, не считая четвертого — скромного незнакомца, избегавшего взгляда господина адмирала, но тщетно: факелы солдат бросали в комнату яркий свет, как будто снаружи пылал пожар. Лицо господина адмирала казалось спокойным, присутствующие могли прочесть на нем лишь внутреннее спокойствие и бодрость духа перед лицом смерти; он хотел, чтобы они ничего другого и не увидели, не были свидетелями его объяснения с богом, которое все еще продолжалось и ни к чему не приводило. А его людям пора бежать отсюда, и как можно скорее. Он отпустил их и решительно потребовал, чтобы они уходили от опасности: — Швейцарцы еще удерживают лестницу. Вылезайте на крышу и бегите. Что касается меня, то я давно уже приготовился, да вы ничего и не смогли бы сделать для меня. Предаю душу свою милосердию божию, в коем я и не сомневаюсь.
И он отвернулся от них — безвозвратно; им оставалось лишь тихонько выскользнуть из комнаты. Когда адмирал решил, что он наконец один, то повторил громким голосом: — Твоему милосердию, в коем я и не сомневаюсь, — и прислушался, не последует ли подтверждение.
А швейцарцы еще удерживали лестницу. Колиньи слушал. Но подтверждения не последовало. С каждым мигом его лицо менялось, словно он постепенно погружался в пучину ужаса. Спокойствие и бодрость перед лицом смерти, где вы? Сквозь привычные черты адмирала явственно проступил другой человек — поверженный и уничтоженный. Его бог отверг его. Но швейцарцы еще удерживают лестницу. «До того, как они отдадут ее, я должен убедить тебя, боже мой. Скажи, что неповинен я в смерти старика Гиза. Не отдавал я такого приказа. Ты знаешь это. Я не хотел его смерти, ты можешь это подтвердить. Что же, я должен был удержать руку его убийц, если Гиз решил убить меня самого? Этого ты не можешь требовать от меня, о господи, и ты не признаешь меня виновным. Что? Я не слышу тебя. Ответь мне, о господи! У меня остается так мало времени, только пока швейцарцы еще удерживают лестницу».
Вокруг него стоял гул и грохот, он доносился с улицы и из самого дома; старик же продолжал спорить и бороться: потрясая сложенными руками и подняв вверх свое суровое лицо старого воина, он обращался к неумолимому судье. И вдруг услышал тот голос, которого так ждал… Великий голос проговорил: — Ты виновен. — Тогда христианин в нем содрогнулся первой дрожью освобождения от земной гордыни и неискоренимого упорства:
— Да, я виновен. Прости меня!
Швейцарцы больше не удерживали лестницы: все пятеро были мертвы. Буйная орда протопала наверх; они хотели высадить дверь, но она поддалась не сразу. Когда они наконец проникли в комнату, они поняли, что послужило им препятствием: на пороге лежал ничком человек. Они набросились на него и решили, что прикончили его. Однако он умер уже раньше, слишком потрясенный зрелищем того, как христианин боролся и обрел спасение; а был это всего-навсего немец-толмач Николай Мюсс. Глубокое почитание и любовь к господину адмиралу придали ему мужества — он один остался с ним в комнате, чтобы вместе умереть.
От толпы отделился некий Бэм, тоже швейцарец, но служивший д’Анжу. И видит Бэм: у камина стоит старик, из благородных, из тех, к кому Бэм обычно приближался так, словно на брюхе полз. Но сейчас он рявкнул: — Ты что ли адмирал? — Однако вопреки ожиданию в обращении с этим стариком ему не удалась та бесцеремонность, которая необходима, чтобы убийца поднял руку на свою жертву, и ради которой он вдруг называет ее на «ты». Нет, важный старик продолжал удерживать его на почтительном расстоянии, и нелегко было Бэму сделать последние два шага.
— Да, я, — прозвучал ответ адмирала, — но моей жизни ты сократить не в силах.
Столь загадочный ответ мог бы понять лишь тот, кто видел, как этот старец