притихло. В течение трех-четырех часов гости ели и пили — мясо всевозможных животных, вина всех лоз; но настроение не менялось. Пока речь шла обо всяком вздоре, шумные разговоры не прекращались; однако при малейшем намеке на происходившие в городе события или многозначительном взгляде те, кто был умен и осторожен, умолкали. Кроме того, присутствующие пересчитывали друг друга — еще одно из тех занятий, которым они предавалась тайком. Оказалось, что первый дворянин де Миоссен лежит в постели: он будто бы мучится коликами в животе. Нескольких дворян-протестантов так и не удалось найти, — вероятно, они спешно покинули Париж.
— Все это знаменательно, — обратился сидевший в конце стола дю Барта к дю Плесси-Морнею. — Но наиболее удивительно непонятное терпение и миролюбие тех, кто еще остался. Третий вечер продолжается брачный пир, и мне кажется, эти несчастные совсем обессилели, они уже не в состоянии вскочить со своих мест, поделиться на две враждебные кучки и откровенно обменяться угрозами. Даже ненависть успела уснуть в иных душах или, готовая к прыжку, притаилась в самой глубине.
Морней сказал в ответ:
— Мы все еще не решаемся превратить эту страну и это королевство в кровавую падаль, которую будут грызть все хищники земли! Готы подхватят то, чем пренебрегут гунны, а вандалы — то, что не дожрут готы.
Так говорил добродетельный Морней, доводя, как обычно, свои мысли до крайности. А кругом люди все еще пересчитывали друг друга. Не хватало и кое-кого из католиков, в том числе капитана де Нансея. По слухам, он был занят в Лувре, чем — неизвестно, вернее, об этом не говорили. Отсутствовал также некий господин де Моревер. Многие вспоминали его необыкновенно острый нос и глаза, поставленные почти рядом.
— Вот пес! — воскликнул герцог Гиз с благородным негодованием. — Я же вытащил его из-под своей кровати! Он уверял, будто хотел просить меня о какой-то милости; но кинжал, который оказался при нем, что-то мало имеет общего с милостями.
Возмущенный Гиз сказал все это настолько громко, что Карл Девятый и Генрих Наваррский, сидевшие друг против друга и неподалеку от него, легко могли бы его услышать. Однако Карл сам вел себя слишком шумно. То обстоятельство, что он взял верх над мадам Екатериной, — Карл счел это самостоятельно одержанной победой — совсем вскружило ему голову.
— Наварра, — заявил он, — здесь не место говорить о таких вещах, но ты и твоя милая должны поставить за меня толстенную свечу; ведь я твой заступник. Без меня твоя жизнь гроша бы теперь не стоила. Я ведь друг тебе, Наварра.
Сестра приказала налить ему вина, чтобы он замолчал. Иначе он еще всем разболтает, что она и ее муж сегодня вечером уезжают в Англию! Но стакан вина навел его на разговор о своей необычайной любви к Колиньи и восхищении своим вторым отцом — вернейшим из его подданных и лучшим из его слуг. Послушать короля Франции, так выходило, будто мир между партиями уже подписан и прошлое позабыто.
Дю Барта на своем конце стола сказал:
— Господин адмирал тоже так считает, несмотря на все полученные им предостережения. Но его взгляд разделяет только Карл Девятый. И это меня тревожит. Тот, кто вдруг, без видимой причины, перестает замечать людскую слепоту и злобу, подвергает себя большим опасностям, вернее, он над собой уже поставил крест.
Дю Плесси-Морней ответил:
— Друг мой, если бы в эту минуту сюда явился Иисус, с которой из двух партий он сел бы за стол? Он не смог бы выбрать, ибо одни жаждут зла не меньше, чем другие, и в сердцах не осталось даже искорки любви — ни у нас, ни у них. Признаюсь, я опасаюсь даже самого себя, ибо и меня тянет на резню.
— Мы знаем тебя, Филипп. Ты любишь крайности только в мыслях.
— Крайности существуют в мире еще до того, как они рождаются в моем уме. А ты считаешь, дю Барта, здесь можно сохранить здравый рассудок? Что касается меня, то я намерен отдаться воле морских ветров, и если я утону — пусть, ибо в замке Лувр назревает кое-что похуже.
— Ты едешь на корабле?
— Да, в Англию, выжимать деньги из Елизаветы. — Его высоколобое сократовское лицо сморщилось еще презрительнее — от пренебрежения ли к английскому золоту или к своей удаче. Он не привык обманывать самого себя и понимал, что счастье выпало ему помимо его воли и сама судьба хочет убрать его отсюда.
— Мадам Екатерина призвала меня к себе. Мне должно ехать вместо моего государя, а ему надлежит остаться. Ибо нужен ему сейчас не шаткий корабль, а спокойная опочивальня. На самом же деле только он один в состоянии укротить волнение умов и помешать взрыву… А мой ум, о друг, могут охладить лишь морские глубины, и мне остается только надеяться, что в них я и погружусь! — смиренно закончил он, хотя ему предназначено было прожить еще пятьдесят один год, а многим из тех, кто сейчас окружали его, — меньше пяти дней.
Сказанное им — он вовсе не считал это тайной — было подслушано и по-своему истолковано целым рядом лиц, в том числе молодой фрейлиной де Сов. Подружка Марго воспользовалась первым же случаем, когда король Наваррский покинул свое место подле королевы, и все ей выложила. При этом ее глаза блестели; она находилась в той поре, когда иные отвечают на улыбку жизни особенно пленительным расцветом. Ее личико, которому с годами было суждено заостриться, под влиянием новости, которую она сообщила, приобрело какую-то необычайно одухотворенную прелесть. — Мадам, ваша милость, Марго, — обращалась она то и дело к королеве Наваррской, не уставая восхищаться тем, как мужественно и