этого дуралея в подобное состояние, она открыла ему, что король — такой же человек, как и все. И умирает всего один раз и остается мертвым навсегда. — А тебя пусть они ищут, ты же невидим. Яков, где ты?
— Хе-хе, у тебя! — отвечал он, покряхтывая от удовольствия, ибо наконец понял и уже ни о чем не тревожился.
— Но только когда ты убьешь короля и сделаешься кардиналом. Только кардинал может прийти ко мне! — Это она сказала холодно и пренебрежительно, быстро окинув взглядом стоявшего перед нею парня. «Слишком жирен этот олух, чтобы ловко заколоть Валуа. Пусть сначала попостится, а для прояснения мозгов пусть принимает с пищей порошки, хоть он и так — точно воск в моих руках. В монастыре его запугают огненными бесами на случай, если этот осел вздумает кобениться. Да он и не будет, теперь он мой». Тут она дернула шнурок звонка.
— Вывести вонючку и проветрить здесь!
Она подошла к окну, как была, полуголая, а внизу сбежалась целая толпа возвышенной духом молодежи, чтобы лицезреть ее особу. Она спокойно дала им повосхищаться собой, ибо окно доходило до полу. В своей страстной гордости она перерастала самое себя, и солнечный глаз неба, на который она смотрела, не ослеплял ее.
— Я — дерзну.
Ночь с убийцей
Когда последний Валуа бежал из замка Лувр, он вспомнил о своем кузене Наварре, и ему захотелось, чтобы тот был здесь, рядом. «Будь он со мной, Париж стал бы все же немного поменьше — стольким бы мы отрубили голову. Этот город слишком огромен, надо пустить ему кровь. Я единственный король, который постоянно жил в нем и украшал его своим королевским двором. Публичная казнь Гиза должна стать народным празднеством».
Разгоряченный и озлобленный, бедный король все же мог без помех предаваться своим мыслям. Гиз тайком оставил для него один незанятый выход, и король бежал с согласия своего врага, который наконец от него отделался и захватил власть в столице. Перед каретой короля шла его гвардия, он ехал шагом до своего нового местопребывания, ни на миг не забывая о своем кузене Наварре. «О, если б я выслал ему навстречу Жуайеза и мое лучшее войско, но не для того, чтобы он его разбил, нет, — чтобы они, объединившись, двинулись на Париж и освободили меня!»
Однако, поразмыслив, он признал, что это было бы невозможно. Его католическая армия не захотела бы подчиниться такому приказу. «С другой стороны, если бы кузен-протестант дошел до Парижа, мне пришлось бы распроститься с короной», — так сказал себе Валуа, хоть и не вполне уверенно. Он был слишком несчастлив, чтобы именно сейчас покончить со своим недоверием. Наоборот, он держался за него, только оно придавало ему сил. «Да и с жизнью мне бы пришлось расстаться», — настаивал он из упрямства.
Сам Генрих очень боялся яда, вот уже два месяца, с тех пор как умер его кузен Конде. Принца Конде отравили, и сделала это его собственная жена, как предполагал Генрих. Он тут же решил, что на это способна и бедняжка Марго, ибо, попав во власть бессмысленной ненависти, она утратила всякое душевное равновесие. Генрих, который любил поесть и прежде повсюду беззаботно заходил в гости к своим подданным, вдруг требует, чтобы ему готовили в запертой кухне, под особым наблюдением. Кузена Конде рвало всю ночь. На другое утро он завтракает стоя, намеревается сыграть в шахматы, но опять начинается страшная рвота, и он умирает; кожа тут же начинает чернеть. «Я оплакиваю в нем то, чем он мог быть для меня. А такого, какой он был, — мне его не жалко».
Двадцать четыре убийцы, одного за другим, подсылали в те времена к королю Наваррскому. Несчастный Валуа втайне все еще надеялся, что кузен придет к нему на помощь, другие же старались это предотвратить. Поговаривали, будто Генрих умер — такой слух пускают обычно те, кому это выгодно, — а иные могут даже сообщить подробности. Герцог Гиз сейчас же поспешил осведомиться у короля Франции, правда ли это. Но король выразил лишь надежду, что его кузен Наварра жив; после смерти Конде он отправил к нему своих посланцев и прежде всего господина де Монморанси. Это была действительно его последняя попытка побудить единственного оставшегося в живых вождя протестантов перейти в католицизм. Ведь после этого Генрих становится бесспорным наследником престола. Никто не верил, что его протестанты могли от него отпасть, с тех пор как погиб его соперник, притязающий стать их главой. И все-таки, Генрих знает этих людей. И знает также, что должен ходить прямыми путями, ибо окольные могут быть приняты за слабость. Его внутренняя стойкость не допустит измены и отвергнет преждевременный соблазн. И лишь в будущем, когда Генрих уже завоюет и объединит королевство после всех еще предстоящих трудов и тягот, когда он, уже седой, будет обладать испытанной силой и властью — и делать это ради них уже будет не нужно, — только тогда он по доброй воле пойдет к обедне. Но не раньше. А чтобы его только терпели — ни за что!
И все же храбрец Генрих боялся яда и ножа, ибо от них не защитишься, как защищается солдат и как защищается совесть. «Нож еще страшнее яда: он угрожает не только во время еды. Когда я нахожусь среди людей, в любую минуту у меня по спине может пробежать холодок: ведь я и не увижу, как кто-то позади меня выхватит нож из рукава. Короткий нож очень легко припрятать, особенно в широком рукаве монаха. Однажды ко мне явился знатный дворянин, он не знал французского языка и латыни не знал; его прошение было написано на пергаменте, он извлек свиток из футляра, и кинжал сам собой скользнул ему в руку. Мне пришлось мгновенно схватить его за руку и вывернуть кисть! А капитана Сакремора, наоборот, поймали мои люди. Улики налицо, все совпадает, его подослали ко мне. Иначе я бы никогда не поверил, что на это способен столь храбрый офицер. Убийцы — трусы, а мне приходится их постоянно бояться! Я хочу в конце концов выпить с одним из них вина, приглядеться к его ладу и повадкам».