случайно.
Генрих все еще лежал в нерешительности; наконец он вздохнул: — Должно быть, я трус! На поле боя я этого не замечал, разве что в начале сражения, тогда мне обычно живот схватывает; но что такое десять тысяч врагов в сравнении с одним духом!
За обедом в этот день все были как-то особенно молчаливы. Царила такая тишина, что король приказал вызвать музыкантов. Король, по своему обыкновению, был угрюм, а Генрих смотрел в тарелку, на которой кушанья оставались нетронутыми. Только мадам Екатерина что-то говорила своим тягучим тусклым голосом, и если кто по рассеянности не отвечал ей, она окидывала его испытующим взглядом, продолжая спокойно жевать. Своему корольку она сказала: — Что это вы ничего не едите, зятек? А вам следовало бы покушать, покуда еще есть возможность, — и дичи, и рыбки, и пирогов. Ведь это найдешь не всегда и не везде. — Он сделал вид, будто не слышит из-за музыки; все же она дала ему понять, что ей известно его намерение опять сделать попытку к побегу. Правда, Екатерина сейчас же покачала головой: уж сколько раз пытался ее королек вспорхнуть и улететь, пусть попробует еще раз!.. И на своего сына-короля она посмотрела неодобрительно. — Ты затеял глупость, — сказала она ему, перегнувшись через стол. И, помолчав, добавила: — Вашу мать, сир, вы больше не удостаиваете своим доверием. — Генриху казалось, что этот вечер никогда не кончится. Ведь невозможно ухаживать за женщинами или острить с мужчинами, если у тебя назначено свидание с духом.
Около одиннадцати стража, как обычно, прокричала в залах и переходах о том, что ворота запираются, и придворные, жившие вне замка, поспешно удалились. Генрих хотел незаметно смешаться с их толпой, но его позвал сам король. Его величество являло собой печальное зрелище. Не будь Генрих так взволнован, он заметил бы, что у его величества совесть нечиста.
— Милый кузен, — сказал король, — сегодня холодная бурная ночь. По такой темноте мало ли что может случиться в пути. Сиди-ка лучше у огня!
— Меня ждут, — отозвался Генрих и, точно имел в виду даму, рассмеялся. Но ему стало не по себе.
Как только он вышел из-под защиты замковых стен, бурный ветер отшвырнул его обратно. С большим трудом достиг он террасы, где царил полнейший мрак. Генрих стал ждать, но время шло, а дух, все еще ничем не давал знать о своем присутствии. Только когда ветер на миг разорвал облака, блеснул лунный луч и тотчас погас, но в его беглом свете Генрих узнал адмирала. Черные латы, седая борода и особый наклон головы — бесспорный признак не только благородства среди людей, но и знакомства с волей божьей. Да, это действительно он, сказал себе Генрих и преклонил колено. Он находился на одном конце террасы, дух на другом, где стояли колонны; летом их обвивал виноград, образуя беседку. Молодой человек начал читать молитву.
Но вот снова прорвался лунный луч, теперь его свет покоится на потустороннем видении. Лицо призрака бледно, как призрачное сияние, черные глазницы пусты. Это не глаза живого человека. И нога не ступает на каменные плиты этого мира. Дух бессильно волочит ее, пытаясь сделать шаг. Еще труднее говорить и быть понятым среди завываний бури, когда голос исходит не из телесной гортани. Тем страшнее это явление для земных глаз. У молящегося Генриха стучат зубы. Но вот до его слуха доносится подобие стона. Едва уловимо, словами, которые рвет ветер, господин адмирал дает понять, что он требует отомстить его убийцам. Луна опять скрывается. Это хорошо: только в темноте Генрих находит в себе мужество ответить, и отвечает он неправду. Если бы дух все еще был видим, юноша не отважился бы на такой ответ даже в душе. Но он делает над собой отчаянное усилие и бросает в ночь и бурю: — Я и не помышляю о мести, господин адмирал, ибо ваши убийцы стали моими лучшими друзьями, а я теперь просто весельчак и ловкий танцор и хочу навсегда остаться в Лувре! — Генрих выкрикивает это настолько громко, что если поблизости спрятался кто-нибудь из живых, то он наверняка услышал. Но про себя, в тайне своего сердца Генрих настойчиво шепчет: «Господин адмирал, я тот же, я прежний!»
Всякий дух, конечно, умеет отличить сокровенную правду от лжи, которая говорится вслух, на всякий случай, из привычки к осторожности, ибо притворство стало уже давно первым душевным движением Генриха.
Вас я не могу обмануть, господин адмирал!
Вдруг там, вдали, на плиты падает что-то тяжелое, словно чье-то тело, и следует то, что на человеческом языке называется: грохот, топот, брань; Так не ведет себя ни один дух и уж, конечно, не, дух адмирала. Генрих решает бежать. Но тут опять раздвигаются облака, и при свете луны он видит — на этот раз живого человека — человек спешит к нему, и его ни с кем не смешаешь: это д’Эльбеф.
— Чуть было не поймал! Я притаился среди виноградных лоз между колоннами, негодяй меня не видел, а я его сразу узнал. Это был шут. Да, шут короля, унылая фигура, плохой комедиант. Как только я в этом убедился, я спрыгнул вниз и хотел упасть ему на спину. Но, к сожалению, промахнулся. А когда я поднялся, его и след простыл.
— Человек не может вдруг стать невидимым.
— Но дух не вопит, как дурак, и не топает по ступенькам, которые ведут неведомо куда. Он удрал каким-то потайным ходом.
Лунный свет теперь заливал террасу, они могли осмотреть каждую плиту, однако ни одна не выдавала тайны. Генрих хлопнул себя по лбу: — Вон что… — проговорил он. Он вспомнил лицо короля в тот вечер — оно говорило о нечистой совести и о злых кознях.
«И ему все удалось бы, ибо я был уверен, что беседую с господином адмиралом. А как бы все обернулось, если бы я не соврал и вместо этого ответил: еще десять дней и меня здесь не будет, или даже признался бы господину адмиралу: я частенько думаю о мести, господин адмирал, жизнь ваших убийц уже не раз была в