единым духом опорожнил серебряный кубок.
Потом он воскликнул, смеясь:
? Право, капельмейстер, лучший совет, который я для начала могу вам дать, это подсесть ко мне и позавтракать. Я рекомендую вам этих куропаток; их вчера подстрелил наш достопочтенный брат Макарий, который, как вы, должно быть, помните, нигде не дает промаху, кроме как в респонзориях, а когда вы отведаете соус, которым залиты эти птички, возблагодарите брата Эвзебия, самолично зажарившего их из любви ко мне. Что же касается до вина, то оно вполне достойно оросить глотку беглого капельмейстера. Добрый боксбейтель, carissime [102] Иоганнес, добрый боксбейтель из приюта святого Иоанна в Вюрцбурге! Мы, недостойные слуги божьи, получаем вино лучшего качества. Ergo bibamus [103].
С этими словами он налил кубок и протянул его мне. Я не заставил себя просить ? пил и ел, как путник, нуждающийся в подкреплении.
Отец Гиларий выбрал превосходнейшее местечко для своего завтрака. Густая листва берез затеняла усеянную цветами поляну, а кристально чистый лесной ручей, плескавшийся по выступам скалы, еще более увеличивал освежительную прохладу. Уединенность этого потаенного уголка умиротворила меня и успокоила, и покуда отец Гиларий рассказывал обо всем, что случилось за это время в монастыре, не забывая ввернуть в рассказ свои обычные шутки и свою очаровательную кухонную латынь, я прислушивался к голосам леса и ручья, напевавшим мне утешительные мелодии.
Отец Гиларий, вероятно, приписал мое молчание тяжкой заботе, причиненной мне всем случившимся.
? Не робейте, капельмейстер! ? снова начал он, протягивая мне наполненный кубок. ? Вы пролили кровь ? это верно, а пролитие крови ? грех; но distinguendum est inter et inter [104]. Каждому его жизнь дороже всего, у каждого она одна. Вы защищали вашу, а этого, как вполне доказано, церковь вовсе не запрещает, и ни наш достопочтенный господин аббат, ни какой- нибудь другой служитель божий не откажут вам в отпущении грехов, даже если вы по недосмотру заехали в княжеские потроха. Ergo bibamus! Vir sapiens non te abhorrebit, domine! [105] Но, дорогой Крейслер, если вы возвратитесь в Зигхартсвейлер, вас ехиднейшим манером допросят о cur, quomodo, quando, ubi [106], а если вы обвините принца в нападении с целью убийства, поверят ли вам? Ibi jacet lepus in pipere [107]. Вот видите, капельмейстер, какой... но, bibendum quid [108]. ? Он опорожнил до краев налитый кубок и продолжал: ? Да, недурной совет подсказал мне боксбейтель! Так вот, я как раз направлялся в монастырь Всех святых, чтобы достать у тамошнего регента что-нибудь для близящегося праздника. Дважды, трижды перерыл я все свои ящики; все старо, приелось, а музыка, сочиненная вами, когда вы были в аббатстве, ? да, она красива и свежа; однако не сочтите за обиду, капельмейстер, ? она написана так странно, что никак нельзя отвести глаз от партитуры. Только покосишься через решетку на какую-нибудь пригожую девчонку внизу, сейчас же пропустишь паузу или что-нибудь еще, начинаешь неверно отбивать такт ? и все летит вверх тормашками, ? а брат Якоб колотит по органным клавишам бим-бим-бам-бам ? ad patibulum cum illis [109]. Итак, я мог бы... но bibamus!
После того как мы оба выпили, поток его речи полился дальше:
? Desunt [110], кого нет, а кого нет, нельзя спросить. Вот я и думаю, что вам нужно пропутешествовать со мной обратно в аббатство, которое, если идти по верной дороге, находится отсюда в двух часах ходьбы. Там вы будете безопасны от всякого преследования, contra hostium insidias [111]. Я приведу вас туда как музыку во плоти, и вы можете оставаться там сколько пожелаете или пока вы будете находить это удобным. Достопочтенный господин аббат позаботится обо всем необходимом для вас. Вы наденете самое тонкое белье и натянете на себя бенедиктинскую рясу, кстати, она будет вам очень к лицу. Но чтобы вы не походили в пути на раненого с картинки о милосердном самаритянине, напяльте на себя мою дорожную шляпу, я же покрою свою лысину капюшоном. Bibendum quid, дражайший!
С этими словами он снова опорожнил кубок, выполоскал его в ручье, быстро уложил все в свою дорожную сумку, нахлобучил мне на лоб свою шляпу и весело воскликнул:
? Капельмейстер, спешить нам надобности нет, и ежели мы побредем с вами вразвалочку, все же доберемся как раз, когда зазвонят «Ad conventum conventuales» [112], то есть когда его преподобие садятся за стол.
Вы понимаете, дорогой маэстро, что я нимало не возражал против предложения веселого отца Гилария, напротив ? мне пришлась очень по душе мысль отправиться в монастырь, который в некотором отношении мог стать для меня спасительным убежищем.
Мы шагали не торопясь, беседуя на всяческие темы, и прибыли в аббатство, как хотелось отцу Гиларию, когда звонили к трапезе. Дабы предупредить всевозможные расспросы, отец Гиларий сказал аббату, что, случайно узнав о моем пребывании в Зигхартсвейлере, он предпочел вместо нот из монастыря Всех святых прихватить по дороге самого композитора, у коего неисчерпаемый запас музыки всегда с собой.
Аббат Хризостом ? помнится, я много рассказывал вам о нем ? принял меня с той сердечной радостью, что свойственна лишь людям доброго нрава, и с похвалой отозвался о решении отца Гилария.
Теперь, маэстро Абрагам, представьте себе, как я, преображенный в заправского монаха- бенедиктинца, сижу в высокой, просторной комнате главного корпуса аббатства и усердно сочиняю вечерни и гимны и даже по временам делаю наброски к торжественной литургии, как вокруг меня собираются играющие и поющие братья и хор мальчиков, как усердно я репетирую с ними и как я дирижирую за решеткой хоров! В самом деле, я чувствую себя словно погребенным в этом уединении и мог бы сравнить себя с Тартини ? из страха перед местью кардинала Корнаро итальянец удрал в миноритский монастырь в Ассизи, где только спустя много лет его обнаружил один падуанец, случившийся в церкви и узнавший на хорах потерянного друга, ? порыв ветра на мгновенье приподнял завесу, скрывавшую оркестр. С Вами, маэстро, могло бы произойти то же, что с тем падуанцем; но я все-таки обязан был Вам сообщить, где я; иначе Вы придумали бы бог весть что. Наверное, мою шляпу нашли и недоумевали ? где же голова?
Маэстро! Особенный, благодетельный покой сошел в мою душу ? быть может, здесь мне и суждено наконец бросить якорь? Когда я на днях опять гулял возле маленького озера в обширном саду аббатства и увидел в воде свое отражение, странствующее рядом со мной, я сказал себе: «Человек, что бредет там внизу, это человек спокойный, рассудительный, он уже не мятется в туманных и безграничных просторах, он крепко держится найденной дороги, и счастье для меня, что человек этот не кто иной, как я сам». Из другого озера однажды на меня посмотрел зловещий двойник. Но тише, тише об этом! Маэстро, не называйте мне никого, не рассказывайте мне ни о чем, даже о том, кого я проткнул! Но о себе пишите побольше! Братья пришли на репетицию, и я заключаю мою историческую хронику, а вместе и письмо. Прощайте, мой дорогой маэстро, и вспоминайте обо мне, и проч. и проч.».
Прогуливаясь в одиночестве по дальним запущенным дорожкам парка, маэстро Абрагам размышлял о судьбе своего любимого друга, о том, что он, едва только обрел его, потерял снова. Он видел мальчика Иоганнеса и себя самого в Генионесмюле перед фортепьяно старого дяди; малыш почти с мужской силой гордо отбарабанивал труднейшие сонаты Себастьяна Баха, а он, Абрагам, за это украдкой совал ему в карман пакетик со сластями. Ему казалось, что это было всего несколько дней тому назад; и он удивлялся, что мальчик был не кто иной, как Крейслер, теперь впутанный в удивительную, причудливую игру таинственных обстоятельств. Вместе с мыслями о том прошедшем времени, о роковом настоящем, перед маэстро встала картина его собственной жизни.
Отец его, строгий, крутой человек, почти силой приставил его к ремеслу органщика, которое казалось Абрагаму простым и грубым. Отец не терпел, чтобы кто-нибудь другой, кроме органного мастера, брался за постройку органа, и поэтому, прежде чем допустить своих учеников к изготовлению внутреннего механизма, он делал из них искусных столяров, литейщиков и т. д. Точность и долговечность органа, удобство игры на нем для старика были всем; в душе, в звуке он ничего не смыслил, и это удивительно сказывалось на построенных им органах, справедливо порицаемых за жесткость и резкость звука. Помимо