выпросил у тюремного сторожа. У него, дескать, штаны спадают. Да и то сказать — не ждать же, пока тебя расстреляют? Оно понятно, пани Мюллерова, в таком положении хоть у кого голова пойдёт кругом! Тюремного сторожа разжаловали и вкатили ему шесть месяцев, но он их не отсидел, удрал в Швейцарию и теперь проповедует там в какой-то церкви. Нынче честных людей мало, пани Мюллерова. Думается мне, что эрцгерцог Фердинанд тоже ошибся в том человеке, который его застрелил. Увидел небось этого господина и подумал: «Порядочный, должно быть, человек, раз меня приветствует». А тот возьми, да и хлопни его. Одну всадил или несколько?
— Газеты пишут, что эрцгерцог был, как решето, сударь. Тот выпустил в него все патроны.
— Это делается чрезвычайно быстро, пани Мюллерова. Страшно быстро. Для такого дела я бы купил себе браунинг: на вид игрушка, а из него можно в два счёта перестрелять двадцать эрцгерцогов, хоть тощих, хоть толстых. Впрочем, между нами говоря, пани Мюллерова, в толстого эрцгерцога вернее попадёшь, чем в тощего. Вы, может, помните, как в Португалии подстрелили ихнего короля?{7} Во какой был толстый! Вы же понимаете, тощим король не будет… Ну, я пошёл в трактир «У чаши». Если придут брать терьера, за которого я взял задаток, то скажите, что я держу его на своей псарне за городом, что недавно подрезал ему уши и, пока уши не заживут, перевозить щенка нельзя, а то их можно застудить. Ключ оставьте у привратницы.
В трактире «У чаши» сидел только один посетитель. Это был агент тайной полиции Бретшнейдер. Трактирщик Паливец мыл посуду, и Бретшнейдер тщетно пытался завязать с ним серьёзный разговор.
Паливец слыл большим грубияном. Каждое второе слово у него было «задница» или «дерьмо». Но он был весьма начитан и каждому советовал прочесть, что о последнем предмете написал Виктор Гюго, рассказывая о том, как ответила англичанам старая наполеоновская гвардия в битве при Ватерлоо.{8}
— Хорошее лето стоит, — завязывал Бретшнейдер серьёзный разговор.
— А всему этому цена — дерьмо! — ответил Паливец, убирая посуду в шкаф.
— Ну и наделали нам в Сараеве делов! — со слабой надеждой промолвил Бретшнейдер.
— В каком «Сараеве»? — спросил Паливец. — В нусельском трактире, что ли? Там драки каждый день. Известное дело — Нусле!
— В боснийском Сараеве, уважаемый пан трактирщик. Там застрелили эрцгерцога Фердинанда. Что вы на это скажете?
— Я в такие дела не лезу. Ну их всех в задницу с такими делами! — вежливо ответил пан Паливец, закуривая трубку. — Нынче вмешиваться в такие дела — того и гляди сломаешь себе шею. Я трактирщик. Ко мне приходят, требуют пива, я наливаю. А какое-то Сараево, политика или там покойный эрцгерцог — нас это не касается. Не про нас это писано. Это Панкрацем пахнет.{9}
Бретшнейдер умолк и разочарованно оглядел пустой трактир.
— А когда-то здесь висел портрет государя императора, — помолчав, опять заговорил он. — Как раз на том месте, где теперь зеркало.
— Вы справедливо изволили заметить, — ответил пан Паливец, — висел когда-то. Да только гадили на него мухи, так я убрал его на чердак. Знаете, ещё позволит себе кто-нибудь на этот счёт замечание, и посыплются неприятности. На кой чёрт мне это надо?
— В этом Сараеве, должно быть, скверное дело было? Как вы полагаете, уважаемый?..
На этот прямо поставленный коварный вопрос пан Паливец ответил чрезвычайно осторожно:
— Да, в это время в Боснии и Герцеговине страшная жара. Когда я там служил, мы нашему обер- лейтенанту то и дело лёд к голове прикладывали.
— В каком полку вы служили, уважаемый?
— Я таких пустяков не помню, никогда не интересовался подобной мерзостью, — ответил пан Паливец. — На этот счёт я не любопытен. Излишнее любопытство вредит.
Тайный агент Бретшнейдер окончательно умолк, и его нахмуренное лицо повеселело только с приходом Швейка, который, войдя в трактир, заказал себе чёрного пива, заметив при этом:
— В Вене сегодня тоже траур.
Глаза Бретшнейдера загорелись надеждой, и он быстро проговорил:
— В Конопиште вывешено десять чёрных флагов.
— Нет, их должно быть двенадцать, — сказал Швейк, отпив из кружки.
— Почему вы думаете, что двенадцать? — спросил Бретшнейдер.
— Для ровного счёта — дюжина. Так считать легче, да на дюжину и дешевле выходит, — ответил Швейк.
Воцарилась тишина, которую нарушил сам Швейк, вздохнув:
— Так, значит, приказал долго жить, царство ему небесное! Не дождался даже, пока будет императором. Когда я служил на военной службе, один генерал упал с лошади и расшибся. Хотели ему помочь, посадить на коня, посмотрели, а он уже готов — мёртвый. А ведь метил в фельдмаршалы. На смотру это с ним случилось. Эти смотры никогда до добра не доводят. В Сараеве небось тоже был какой- нибудь смотр. Помню, как-то на смотру у меня на мундире не хватило двадцати пуговиц, и за это меня посадили на четырнадцать дней в одиночку. И два дня я, как Лазарь, лежал связанный «козлом».{10} На военной службе должна быть дисциплина — без неё никто бы и пальцем для дела не пошевельнул. Наш обер-лейтенант Маковец всегда говорил: «Дисциплина, болваны, необходима. Не будь дисциплины, вы бы, как обезьяны, по деревьям лазили. Военная служба из вас, дураки безмозглые, людей сделает!» Ну, разве это не так? Вообразите себе сквер, скажем, на Карловой площади, и на каждом дереве сидит по одному солдату без всякой дисциплины. Это меня ужасно пугает.
— Всё это сербы наделали, в Сараеве-то, — старался направить разговор Бретшнейдер.
— Ошибаетесь, — ответил Швейк. — Это всё турки натворили. Из-за Боснии и Герцеговины.
И Швейк изложил свой взгляд на внешнюю политику Австрии на Балканах: турки проиграли в тысяча девятьсот двенадцатом году войну с Сербией, Болгарией и Грецией; они хотели, чтобы Австрия им помогала, а когда этот номер у них не прошёл — застрелили Фердинанда.
— Ты турок любишь? — обратился Швейк к трактирщику Паливцу. — Этих нехристей? Ведь нет?
— Посетитель как посетитель, — сказал Паливец, хоть бы и турок. Нам, трактирщикам, до политики никакого дела нет. Заплати за пиво, сиди себе в трактире и болтай что в голову взбредёт — вот моё правило. Кто бы ни прикончил нашего Фердинанда, серб или турок, католик или магометанин, анархист или младочех,{11} — мне всё равно.
— Хорошо, уважаемый, — промолвил Бретшнейдер, опять начиная терять надежду, что кто-нибудь из двух попадётся. — Но сознайтесь, что это большая потеря для Австрии.
Вместо трактирщика ответил Швейк:
— Конечно, потеря, спору нет. Ужасная потеря. Фердинанда не заменишь каким-нибудь болваном. Но он должен был быть потолще.
— Что вы хотите этим сказать? — оживился Бретшнейдер.
— Что хочу сказать? — с охотой ответил Швейк. — Вот что. Если бы он был толще, то его уж давно бы хватил кондрашка, ещё когда он в Конопиште гонялся за старухами, которые у него в имении собирали хворост и грибы. Будь он толще, ему бы не пришлось умереть такой позорной смертью. Ведь подумать только — дядя государя императора, а его пристрелили! Это же позор, об этом трубят все газеты! Несколько лет назад у нас в Будейовицах на базаре случилась небольшая ссора: проткнули там одного торговца скотом, некоего Бржетислава Людвика. А у него был сын Богуслав, — так тот, бывало, куда ни придёт продавать поросят, никто у него ничего не покупает. Каждый, бывало, говорил себе: «Это сын того, которого проткнули на базаре. Тоже небось порядочный жулик!» В конце концов довели парня до того, что он прыгнул в Крумлове с моста во Влтаву, потом пришлось его оттуда вытаскивать, пришлось воскрешать, воду из него выкачивать… И всё же он помер на руках у доктора, после того как тот ему впрыснул чего- то.
— Странное, однако, сравнение, — многозначительно произнёс Бретшнейдер. — Сначала говорите о Фердинанде, а потом о торговце скотом.