привычка: возвращаясь с работы навеселе, он всегда заходил в одно ночное кафе и там чокался с незнакомыми посетителями; при этим он приговаривал: «Мы на вас, вы на нас…» За это однажды он получил от одного вполне приличного господина из Иглавы вполне приличную зуботычину. Когда утром выметали его зубы, хозяин кафе позвал свою дочку, ученицу пятого класса, и спросил её, сколько зубов у взрослого человека. Она этого не знала, так он вышиб ей два зуба, а на третий день получил от управляющего письмо. Тот извинялся за доставленные неприятности: он, мол, не хотел сказать никакой грубости, публика его не поняла, потому что «мы на вас, вы на нас», собственно, означает: «Мы на вас, вы на нас не должны сердиться». Кто любит говорить двусмысленности, сначала должен их обдумать. Откровенный человек, у которого что на уме, то и на языке, редко получает по морде. А если уж получит, так потом вообще предпочтёт на людях держать язык за зубами. Правда, про такого человека думают, что он коварный и ещё бог весть какой, и тоже не раз отлупят как следует, но это всё зависит от его рассудительности и самообладания. Тут уж он сам должен учитывать, что он один, а против него много людей, которые чувствуют себя оскорблёнными, и если он начнёт с ними драться, то получит вдвое-втрое больше. Такой человек должен быть скромен и терпелив. В Нуслях живёт пан Гаубер. Как-то раз, в воскресенье, возвращался он с загородной прогулки с Бартуньковой мельницы, и на шоссе в Кундратицах ему по ошибке всадили нож в спину. С этим ножом он пришёл домой, и когда жена снимала с него пиджак, она аккуратненько вытащила нож, а днём уже рубила им мясо на гуляш. Прекрасный был нож, из золингенской стали, на славу отточенный, а дома у них все ножи никуда не годились — до того были зазубренные и тупые. Потом его жене захотелось иметь в хозяйстве целый комплект таких ножей, и она каждое воскресенье посылала мужа прогуляться в Кундратицы; но он был так скромен, что ходил только к Банзетам в Нусли… Он хорошо знал, что если он у них на кухне, то скорее его Банзет вышибет, чем кто- нибудь другой тронет.
— Ты ничуть не изменился, — заметил Швейку вольноопределяющийся.
— Не изменился, — просто ответил тот. — На это у меня не было времени. Они меня хотели даже расстрелять, но и это ещё не самое худшее, главное, я с двенадцатого числа нигде не получал жалованья!
— У нас ты теперь его не получишь, потому что мы идём на Сокаль и жалованье будут выплачивать только после битвы. Нужно экономить. Если рассчитывать, что там за две недели что-то произойдёт, то мы на каждом павшем солдате вместе с надбавками сэкономим двадцать четыре кроны семьдесят два геллера.
— А ещё что новенького у вас?
— Во-первых, потерялся наш арьергард, затем закололи свинью, и по этому случаю офицеры устроили в доме священника пирушку, а солдаты разбрелись по селу и распутничают с местным женским населением. Перед обедом связали одного солдата из вашей роты за то, что он полез на чердак за одной семидесятилетней бабкой. Он не виноват, так как в сегодняшнем приказе не сказано, до какого возраста это разрешается.
— Мне тоже кажется, — выразил своё мнение Швейк, — что он не виновен, ведь когда такая старуха лезет вверх по лестнице, человеку не видно её лица. Точно такой же случай произошёл на манёврах у Табора. Один наш взвод был расквартирован в трактире, а какая-то женщина мыла там в прихожей пол. Солдат Храмоста подкрался к ней и хлопнул её, как бы это сказать, по юбкам, что ли. Юбка у неё была подоткнута очень высоко. Он её шлёпнул раз, — она ничего, шлёпнул другой, третий, — она всё ничего, как будто это её не касается, тогда он решился на действие; она продолжала спокойно мыть пол, а потом обернулась к нему и говорит: «Вот как я вас поймала, солдатик». Этой бабушке было за семьдесят; после она рассказала об этом всему селу. Позволь теперь задать один вопрос. За время моего отсутствия ты не был ли тоже под арестом?
— Да как-то случая не подвернулось, — оправдывался Марек, — но что касается тебя, приказ по батальону о твоём аресте отдан — это я должен тебе сообщить.
— Это неважно, — спокойно сказал Швейк, — они поступили совершенно правильно. Батальон должен был это сделать, батальон должен был отдать приказ о моём аресте, это было их обязанностью, ведь столько времени они не получали обо мне никаких известий. Это не было опрометчиво со стороны батальона. Так ты сказал, что все офицеры находятся в доме священника на пирушке по случаю убоя свиньи? Тогда мне нужно туда пойти и доложить, что я опять здесь. У господина обер-лейтенанта Лукаша и без того со мной немало хлопот.
И Швейк твёрдым солдатским шагом направился к дому священника, распевая:
Швейк вошёл в дом священника и поднялся наверх, откуда доносились голоса офицеров.
Болтали обо всём, что придётся, и как раз в этот момент честили бригаду и беспорядки, господствующие в тамошнем штабе, а адъютант бригады, чтобы подбавить жару, заметил:
— Мы всё же телеграфировали относительно этого Швейка: Швейк…
— Hier! — из-за приоткрытой двери отозвался Швейк и, войдя в комнату, повторил: — Hier! Melde gehorsam, Infanterist Svejk, Kumpanieordonanz 11. Marschkumpanie! 301
Видя изумление капитана Сагнера и поручика Лукаша, на лицах которых выражалось беспредельное отчаяние, он, не дожидаясь вопроса, пояснил:
— Осмелюсь доложить, меня собирались расстрелять за то, что я предал государя императора.
— Бог мой, что вы говорите, Швейк? — горестно воскликнул побледневший поручик Лукаш.
— Осмелюсь доложить, дело было так, господин обер-лейтенант…
И Швейк обстоятельно принялся описывать, как это с ним произошло.
Все смотрели на него и не верили своим глазам, а он рассказывал обо всём подробно, не забыл даже отметить, что на плотине пруда, где с ним приключилось несчастье, росли незабудки. Когда же он начал перечислять фамилии татар, с которыми познакомился во время своих странствований, и назвал что-то вроде Галлимулабалибей, а потом прибавил целый ряд выдуманных им самим фамилий, как, например, Валиволаваливей, Малимуламалимей, поручик Лукаш не удержался и пригрозил:
— Я вас выкину, скотина. Продолжайте кратко, но связно.
И Швейк продолжал со свойственной ему обстоятельностью. Когда он дошёл до полевого суда, то подробно описал генерала и майора. Он упомянул, что генерал косит на левый глаз, а у майора — голубые очи.
— Не дают покоя в ночи! — добавил он в рифму.
Тут командир двенадцатой роты Циммерман бросил в Швейка глиняную кружку, из которой пил крепкую еврейскую водку.
Швейк спокойно продолжал рассказывать о духовном напутствии, о майоре, который до утра спал в его объятиях. Потом он выступил с блестящей защитой бригады, куда его послали, когда батальон потребовал его вернуть как пропавшего без вести. Под конец, уже предъявляя капитану Сагнеру документы, из которых видно было, что высшая инстанция сняла с него всякое подозрение, он вспомнил:
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант Дуб находится в бригаде, у него сотрясение мозга, он всем вам просил кланяться. Прошу выдать мне жалованье и деньги на табак.
Капитан Сагнер и поручик Лукаш обменялись вопросительными взглядами, но в этот момент двери открылись, и в деревянном чане внесли дымящийся суп из свиных потрохов. Это было начало наслаждений,