было состоять из трёх частей: сначала он хотел побеседовать о том, что смерть через повешение легка, если человек вполне примирён с богом. Воинский закон наказывает за измену государю императору, который является отцом всех воинов, так что самый незначительный проступок воина следует рассматривать как отцеубийство, глумление над отцом своим. Далее он хотел развить свою теорию о том, что государь император — помазанник божий, что он самим богом поставлен управлять светскими делами, как папа поставлен управлять делами духовными. Измена императору является изменой самому богу. Итак, воинского преступника ожидают, помимо петли, муки вечные, вечное проклятие. Однако если светское правосудие в силу воинской дисциплины не может отменить приговора и должно повесить преступника, то что касается другого наказания, а именно вечных мук, — здесь ещё не всё потеряно. Тут человек может парировать блестящим ходом — покаянием. Фельдкурат представлял себе трогательную сцену, после которой там, на небесах, вычеркнут все записи о его деяниях и поведении на квартире генерала Финка в Перемышле.
Он представлял себе, как под конец он заорёт на осуждённого: «Кайся, сын мой, преклоним вместе колена! Повторяй за мной, сын мой!»
А потом в этой вонючей, вшивой камере раздастся молитва: «Господи боже! Тебе же подобает смилостивиться и простить грешника! Усердно молю тя за душу воина (имярек), коей повелел ты покинуть свет сей, согласно приговору военно-полевого суда в Перемышле. Даруй этому пехотинцу, покаянно припадающему к стопам твоим, прощение, избавь его от мук ада и допусти его вкусить вечные твоя радости».
— С вашего разрешения, господин фельдкурат, вы уже пять минут молчите, будто воды в рот набрали, словно вам и не до разговора. Сразу видать, что в первый раз попали под арест.
— Я пришёл, — серьёзно сказал фельдкурат, — ради духовного напутствия.
— Чудно, господин фельдкурат, чего вы всё время толкуете об этом духовном напутствии? Я, господин фельдкурат, не в состоянии дать вам какое бы то ни было напутствие. Вы не первый и не последний фельдкурат, попавший за решётку. Кроме того, по правде сказать, господин фельдкурат, нет у меня такого дара слова, чтобы я мог кого-либо напутствовать в тяжёлую минуту. Один раз я попробовал было, но получилось не особенно складно. Присаживайтесь-ка поближе, я вам кое-что расскажу. Когда я жил на Опатовицкой улице, был у меня один приятель Фаустин, швейцар гостиницы, очень достойный человек. Правильный человек, рачительный. Всех уличных девок знал наперечёт. В любое время дня и ночи вы, господин фельдкурат, могли прийти к нему в гостиницу и сказать: «Пан Фаустин, мне нужна барышня». Он вас подробно расспросит, какую вам: блондинку, брюнетку, маленькую, высокую, худую, толстую, немку, чешку или еврейку, незамужнюю, разведённую или замужнюю дамочку, образованную или без образования.
Швейк дружески прижался к фельдкурату и, обняв его за талию, продолжал:
— Ну, предположим, господин фельдкурат, вы ответили, — нужна блондинка, длинноногая, вдова, без образования. Через десять минут она будет у вас в постели и с метрическим свидетельством.
Фельдкурата бросило в жар, а Швейк рассказывал дальше, с материнской нежностью прижимая его к себе:
— Вы и представить себе не можете, господин фельдкурат, какое у этого Фаустина было глубокое понятие о морали и честности. От женщин, которых он сватал и поставлял в номера, он и крейцера не брал на чай. Иной раз какая-нибудь из этих падших забудется и вздумает сунуть ему в руку мелочь, — нужно было видеть, как он сердился и как кричал на неё: «Свинья ты этакая! Если ты продаёшь своё тело и совершаешь смертный грех, не воображай, что твои десять геллеров мне помогут. Я тебе не сводник, бесстыжая шлюха! Я делаю это единственно из сострадания к тебе, чтобы ты, раз уж так низко пала, не выставляла себя публично на позор, чтобы тебя ночью не схватил патруль и чтоб потом тебе не пришлось три дня отсиживаться в полиции. Тут ты, по крайней мере, в тепле и никто не видит, до чего ты дошла». Он ничего не хотел брать с них и возмещал это за счёт клиентов. У него была своя такса: голубые глаза — десять крейцеров, чёрные — пятнадцать. Он подсчитывал всё до мелочей на листке бумаги и подавал посетителю как счёт. Это были очень доступные цены за посредничество. За необразованную бабу он накидывал десять крейцеров, так как исходил из принципа, что простая баба доставит удовольствия больше, чем образованная дама. Как-то под вечер пан Фаустин пришёл ко мне на Опатовицкую улицу страшно взволнованный, сам не свой, словно его только что вытащили из-под предохранительной решётки трамвая и при этом украли часы. Сначала он ничего не говорил, только вынул из кармана бутылку рома, выпил, дал мне и говорит: «Пей!» Так мы с ним и молчали, а когда всю бутылку выпили, он вдруг выпалил: «Друг, будь добр, сослужи мне службу. Открой окно на улицу, я сяду на подоконник, а ты схватишь меня за ноги и столкнёшь с четвёртого этажа вниз. Мне ничего уже в жизни не надо. Одно для меня утешение, что нашёлся верный друг, который спровадит меня со света. Не могу я больше жить на этом свете. На меня, на честного человека, подали в суд, как на последнего сводника из Еврейского квартала.{223} Наш отель первоклассный. Все три горничные и моя жена имеют жёлтые билеты и ни одного крейцера не должны доктору за визит. Если ты хоть чуточку меня любишь, столкни меня с четвёртого этажа, даруй мне последнее напутствие. Утешь меня». Велел я ему влезть на окно и столкнул вниз на улицу. Не пугайтесь, господин фельдкурат. — Швейк встал на нары и туда же втащил фельдкурата. — Смотрите, господин фельдкурат, я его схватил вот так… и раз вниз!
Швейк приподнял фельдкурата и спустил его на пол. Пока перепуганный фельдкурат поднимался на ноги, Швейк закончил свой рассказ:
— Видите, господин фельдкурат, с вами ничего не случилось, и с ним, с паном Фаустином, тоже. Только окно там было раза в три выше, чем эта койка. Ведь он, пан Фаустин, был вдребезги пьян и забыл, что на Опатовицкой улице я жил на первом этаже, а не на четвёртом. На четвёртом этаже я жил за год до этого на Кршеменцевой улице, куда он ходил ко мне в гости.
Фельдкурат в ужасе смотрел с пола на Швейка, а Швейк, возвышаясь над ним, стоя на нарах, размахивал руками.
Фельдкурат решил, что имеет дело с сумасшедшим, и, заикаясь, начал:
— Да, да, возлюбленный сын мой, даже меньше, чем в три раза. — Он потихоньку подобрался к двери и начал барабанить что есть силы. Он так ужасно вопил, что ему сразу же открыли.
Швейк сквозь оконную решётку видел, как фельдкурат, энергично жестикулируя, быстро шагал по двору в сопровождении караульных.
— По-видимому, его отведут в сумасшедший дом, — заключил Швейк. Он соскочил с нар и, прохаживаясь солдатским шагом, запел:
Вскоре после этого происшествия генералу Финку доложили о приходе фельдкурата.
У генерала уже собралось большое общество, где главную роль играли две милые дамы, вино и ликёры.
Офицеры, заседавшие в полевом суде, были здесь в полном составе. Отсутствовал только солдат- пехотинец, который утром подносил курящим зажжённые спички.
Фельдкурат вплыл в комнату, как сказочное привидение. Был он бледен, взволнован, но исполнен достоинства, как человек, который сознаёт, что незаслуженно получил пощёчину.
Генерал Финк, в последнее время обращавшийся с фельдкуратом весьма фамильярно, притянул его к себе на диван и пьяным голосом спросил:
— Что с тобой, моё духовное напутствие?
При этом одна из весёлых дам кинула в фельдкурата сигареткой «Мемфис».
— Пейте, духовное напутствие, — предложил генерал Финк, наливая фельдкурату вино в большой