удивлял ее своим нежеланием вступать с ней в решительную схватку, кого она порой считала чрезмерно слабым; не тот, кто был таким искусным и желанным любовником... Человек рядом с ней казался сейчас чужим, незнакомым, и перед ним она испытывала чувство сродни страху.
– ...И знайте, я не намерен спускать с нее всю шкуру, – услышала она слова Карлейля, сказанные достаточно громко, для того чтобы слышали все, выходившие из зала. – Хочу, чтобы сегодня ночью она была в состоянии лежать передо мной на спине.
Тут уж Черный Дуглас не выдержал и разразился оглушительным булькающим хохотом, который отдался эхом в дальних концах пустеющего помещения.
Джиллиана почувствовала, что краснеет до корней волос. Она начала понимать, во что собирается Карлейль превратить готовящуюся экзекуцию: не столько в наказание болью – он ведь уже знает, что боли она почти не боится, – сколько в наказание стыдом. И еще она поняла, что сейчас для нее совершенно бесполезно что-то объяснять, возражать, пытаться ответить – она только еще больше опозорит себя в глазах присутствующих. А Карлейль... что ж, он сегодня лишь инструмент для исполнения наказания.
Однако следующие слова Брюса напомнили ей, что истинным инструментом является все-таки не Карлейль: холодок пробежал у нее по спине, и она содрогнулась, когда услышала, как Брюс приказал Джейми, чтобы тот принес пастушью плеть из коровника.
Все знали, что пастушья плеть длиной в восемнадцать дюймов представляла собой тонкий проволочный прут, упрятанный в кожаную оболочку. Если применять его умело и достаточно милосердно, можно не попортить шкуру коровы или быка.
Джейми Джилли по привычке улыбнулся, словно его посылали по очень приятному поводу, но быстро согнал с лица улыбку и выскочил из зала, расталкивая медленно выходящих людей.
Помещение опустело, в нем повисла напряженная тишина. Джону Карлейлю вспомнился вдруг день, когда он впервые увидел Джиллиану и она произвела на него впечатление удара молнии, падения звезды на землю. А что потом? Во что она превратила свою собственную и его жизнь? И чем чуть не окончились все ее бравады самостоятельности для нее самой, да что для нее – для всей Шотландии!.. Ему хотелось надеяться, что она поняла наконец, как она упрямо, неразумно и глупо вела себя... И неужели то страшное, что чуть не случилось в замке Брюса сегодня ночью, не повлияет на ее дурной характер, не исправит ее?.. Что ж, если же нет, то... То он просто не знает, что делать...
Его мысли прервало возвращение Джейми с плетью, которая выглядела достаточно грозно и зловеще. Взяв ее из рук управляющего, Карлейль впервые с той минуты, как Джиллиана покинула ночью их общую спальню, обратился непосредственно к ней.
– Не раз за последнее время вы пытались задеть меня, мое достоинство, – ровным и холодным голосом произнес он. – Но сегодня ночью вы совершили нечто намного худшее: надругались над памятью отца... Да, именно так, – продолжал он, ибо она, вздрогнув, подняла голову, и ему показалось, что она собирается возразить. – Именно так, потому что Уильям Уоллес, которого я имел честь знать лучше, нежели вы, предпочел бы умереть, но только не причинить урона Шотландии, которую любил всей душой. А в настоящее время, когда именно Роберт Брюс воплощает надежды Шотландии на свободу, вы, леди, осмелились нанести ему и ей смертельный удар. Если бы ваш замысел удался, кого, как не вас, назвали бы предателем страны и своего отца?
Джиллиану жгли его негромкие ясные слова. Она ощущала, как с нее, словно шелуха, спадает налет гордости своей миссией мстителя, раскалывается праведный образ ангела справедливости и она остается лицом к лицу с другой правдой, не своей собственной, с правдой, которая оказалась сильнее, чем та, которую она придумала для себя. Она не опускала головы, слушая слова Карлейля, но в душе ощущала пустоту и глубочайшее уныние.
Карлейль угадывал ее состояние, но сохранял непроницаемое выражение, не выдавая своего удовлетворения или сочувствия.
– Джейми, – произнес он так же холодно и бесстрастно, – подвинь сюда вон ту скамью.
Управляющий подтянул одну из больших тяжелых скамей, стоявших возле пиршественного стола, и поставил перед креслом Брюса.
– Ложись на нее, жена! – приказал Карлейль. – Лицом вниз.
Она собрала все остатки гордыни, какие могла в себе найти, и, передернув плечами, негромко сказала, обращаясь только к мужу:
– Я все равно останусь со щитом.
– Нет, Джиллиана, – ответил он, чуть ли не впервые назвав ее по имени, – нет, на сей раз ты окажешься на щите.
И он кивнул на скамью.
Она думала, что не сможет сдвинуться с места, но приказала себе идти и пошла: ноги подчинились. Нахлынувшая слабость отступила, она спокойно, не суетливо, легла на скамью, на живот. Теперь ей предстояло выбрать, куда повернуть лицо: налево – к Роберту Брюсу и Карлейлю или направо – к остальным четверым свидетелям. Она предпочла первых двух.
– Агнес, – позвал Карлейль сестру, не сводя глаз с Джиллианы.
Когда та подошла, он протянул ей свой короткий кинжал:
– Разрежь ей одежду на спине. Только будь осторожна, не поцарапай кожу.
«Как он заботится о ее коже, – подумала Агнес, не в силах сдержать слезы, – а сам тем временем держит в руке ужасную плеть».
Почувствовав легкие прикосновения Агнес к своему телу, Джиллиана спросила, с трудом сдерживая дрожь в голосе:
– Надеюсь, он не станет связывать мне руки?
– Нет, – услышав вопрос, сказал Карлейль, как ей показалось, с некоторым презрением, – она же не боится боли.
Своими словами он хотел вдохнуть в нее новые силы к сопротивлению. И кажется, это ему удалось. «Быть может, –подумал он, – если нашему браку суждено выжить, то происходящее пойдет ей на пользу».
Все уже было готово для начала экзекуции; Агнес вся дрожала, но тщательно скрывала дрожь, то же происходило с Джиллианой. Сейчас она думала только об одном – чтобы поскорее все началось и поскорее кончилось, чтобы исчезли все глазеющие мужчины, молчаливые, но любопытные.
Карлейль взял свой кинжал из рук сестры, указал ей, где встать – так, чтоб хотя бы частично заслонить распростертую фигуру Джиллианы от глаз четырех мужчин, стоящих справа.
Взглянув в сторону Джейми, он коротко бросил:
– Считай удары.
Тот кивнул.
– Крепче держись за скамью, – сказал Карлейль Джиллиане и занес плеть.
Первый удар, наискосок через плечи, оказался не таким болезненным, как она предполагала. И не таким сильным. «Вполне терпимо», – подумала она.
Следующие четыре он нанес один ниже другого, и от каждого оставался розовый след, напоминающий ее застарелый шрам на правом плече.
Боль с каждым новым ударом становилась сильнее, но она все время повторяла себе, что боль можно и нужно стерпеть. Ведь боль ничто по сравнению с унижением, которому она подверглась и которое заслужила, а значит, необходимо терпеть и то и другое. Все-таки лучше, чем отсечение головы, хотя, наверное, больнее. С каждым ударом она сильнее прикусывала губу, и ей удавалось сдерживать стоны... Но вот она услышала, как Карлейль сказал:
– Предыдущие удары наносились во имя чести старого воина. Остальные удары будут ради ее собственной чести.
Она почувствовала, как его рука освобождает пояс рейтуз, и затем одним рывком он спустил их с ее бедер, обнажив ягодицы.
– Нет! – закричала она и начала подниматься со скамьи, но рука Карлейля припечатала ее обратно, и он повторил:
– Держись за скамью!
Она уже смирилась, хотя ощущение глубокого стыда и унижения пронизало ее как от нового действия Карлейля, так и от недавно прозвучавших страшных обвинений в том, что она чуть было не совершила настоящего предательства в отношении своей родины и своего родного отца.
При следующих ударах, которые начал снова отсчитывать Джейми, она поняла, что ранее Карлейль не вкладывал в них и малой доли своей силы, теперь же, нанося удары ниже спины, он совсем перестал ее жалеть и, видимо, задумал отомстить за все.
Ее охватил новый приступ жалости к себе, поруганной, оскорбленной, лежащей с оголенной спиной и задом на жесткой скамье, перед взорами короля Шотландии и его лордов, которые наверняка со злорадством смотрят, как на ее коже появляется все больше кровавых полос и чьи взгляды ранят не меньше, чем удары плети... Острая жалость вкупе с острой болью повлекла за собой очередной взрыв: не успел Джейми произнести слово «двенадцать», как она принялась рыдать, чего с ней не случалось с самого детства.
Она рыдала о том, что потеряла былой контроль над собой; о том, что так мало знала отца, умершего страшной смертью; о том, что, обучая ее умело драться и побеждать, он никогда не учил любить, утешать, обнимать и, быть может, сам не умел этого. Она рыдала об ущербе, который нанесла его памяти своим несуразным поведением – покушением на убийство без достаточных на то оснований.
Слезы становились обильнее: она плакала об одиночестве своей души, которое не сумела преодолеть даже с помощью любви другого человека, своего мужа; плакала о годах, опустошенных упрямством и гордыней, когда она не умела, не хотела отвечать любовью на любовь, – так было в ее отношениях с сестрой Марией, с братом Уолдефом, а потом и с Джоном Карлейлем; плакала о том, к каким страшным последствиям привело все ее поведение.
И с пролитыми слезами, с чувством стыда и горечи, унижения и обиды рождалось, приходило ощущение чего-то нового, что она не могла четко обозначить, но что созревало в глубине ее существа, размягчая воинственное ядро, ту непоколебимую основу, которая всегда отличала ее