Кабы не Калошин, конечно, у нас могли бы заставить играть музыканта, подвесив его кверху ногами к выносному софиту, благо Иван Васильевич не появляется в театре, но тем не менее придется театру заплатить Анне Ануфриевне за искрошенные ребра. Да и в союз Романус ей посоветовал наведаться, узнать, как там смотрят на такие вещи, про которые действительно можно сказать:
— Сэ нон э веро, э бен тровато, а может быть, еще сильнее!
Мягкие шаги послышались сзади, приближалось избавление.
У стола стоял Андрей Андреевич [137]. Андрей Андреевич был первым помощником [режиссера] в театре, и он вел пьесу «Черный снег».
Андрей Андреевич, полный, плотный блондин лет сорока, с живыми многоопытными глазами, знал свое дело хорошо. А дело это было трудное.
Андрей Андреевич, одетый по случаю мая не в обычный темный костюм и желтые ботинки, а в синюю сатиновую рубашку и брезентовые желтоватые туфли, подошел к столу, имея под мышкою неизменную папку.
Глаз Романуса запылал сильнее, и Андрей Андреевич не успел еще пристроить папку под лампой, как вскипел скандал.
Начался он с фразы Романуса:
— Я категорически протестую против насилия над музыкантами и прошу занести в протокол то, что происходит!
— Какие насилия? — спросил Андрей Андреевич служебным голосом и чуть шевельнул бровью.
— Если у нас ставятся пьесы, больше похожие на оперу... — начал было Романус, но спохватился, что автор сидит тут же, и продолжал, исказив свое лицо улыбкой в мою сторону, — что и правильно! Ибо наш автор понимает все значение музыки в драме!.. То... я прошу отвести оркестру место, где он мог бы играть!
— Ему отведено место в кармане, — сказал Андрей Андреевич, делая вид, что открывает папку по срочному делу.
— В кармане? А может быть, лучше в суфлерской будке? Или в бутафорской?
— Вы сказали, что в трюме нельзя играть.
— В трюме? — взвизгнул Романус. — И повторяю, что нельзя. И в чайном буфете нельзя, к вашему сведению.
— К вашему сведению, я и сам знаю, что в чайном буфете нельзя, — сказал Андрей Андреевич, и у него шевельнулась другая бровь.
— Вы знаете, — ответил Романус и, убедившись, что Стрижа еще нет в партере, продолжал: — Ибо вы старый работник и понимаете в искусстве, чего нельзя сказать про кой-кого из режиссеров...
— Тем не менее обращайтесь к режиссеру. Он проверял звучание...
— Чтобы проверить звучание, нужно иметь кой-какой аппарат, при помощи которого можно проверить, например, уши! Но если кому-нибудь в детстве...
— Я отказываюсь продолжать разговор в таком тоне, — сказал Андрей Андреевич и закрыл папку.
— Какой тон?! Какой тон? — изумился Романус. — Я обращаюсь к писателю, пусть он подтвердит свое возмущение по поводу того, как калечат у нас музыкантов!!
— Позвольте... — начал я, видя изумленный взгляд Андрея Андреевича.
— Нет, виноват! — закричал Романус Андрею Андреевичу. — Если помощник, который обязан знать сцену как свои пять пальцев...
— Прошу не учить меня, как знать сцену, — сказал Андрей Андреевич и оборвал шнурок на папке.
— Приходится! Приходится, — ядовито скалясь, прохрипел Романус.
— Я занесу в протокол то, что вы говорите! — сказал Андрей Андреевич.
— И я буду рад, что вы занесете!
— Прошу оставить меня в покое! Вы дезорганизуете работников на репетиции!
— Прошу и эти слова занести! — фальцетом вскричал Романус.
— Прошу не кричать!
— И я прошу не кричать!
— Прошу не кричать! — отозвался, сверкая глазами, Андрей Андреевич и вдруг бешено закричал: — Верховые! Что вы там делаете?! — и бросился через лесенку на сцену.
По проходу уже спешил Стриж, а за ним темными силуэтами показались актеры.
Начало скандала со Стрижом я помню.
Романус поспешил к нему навстречу, подхватил под руку и заговорил:
— Фома! Я знаю, что ты ценишь музыку и это не твоя вина, но я прошу и требую, чтобы помощник не смел издеваться над музыкантами!
— Верховые! — кричал на сцене Андрей Андреевич. — Где Бобылев?!
— Бобылев обедает, — глухо с неба донесся голос...
Актеры кольцом окружили Романуса и Стрижа. Было жарко, был май. Сотни раз уже эти люди, лица которых казались загадочными в полутьме над абажуром, мазались краской, перевоплощались, волновались, истощались... Они устали за сезон, нервничали, капризничали, дразнили друг друга. Романус доставил огромное и приятное развлечение.
Рослый голубоглазый Скавронский потирал радостно руки и бормотал:
— Так, так, так... Давай! Истинный Бог! Ты ему все выскажи, Оскар!
Все это дало свои результаты.
— Попрошу на меня не кричать! — вдруг рявкнул Стриж и треснул пьесой по столу.
— Это ты кричишь!! — визгнул Романус.
— Правильно! Истинный Бог! — веселился Скавронский, подбадривая то Романуса: — Правильно, Оскар! Нам ребра дороже этих спектаклей! — то Стрижа: — А актеры хуже, что ли, музыкантов? Ты, Фома, обрати свое внимание на этот факт!
— Квасу бы сейчас, — зевая, сказал Елагин, — а не репетировать... И когда эта склока кончится?
Склока продолжалась еще некоторое время, крики неслись из круга, замыкавшего лампу, и дым поднимался вверх.
Но меня уже не интересовала склока. Вытирая потный лоб, я стоял у рампы, смотрел, как художница из макетной — Аврора Госье[138] ходила по краю круга с измерительной рейкой, прикладывала ее к полу. Лицо Госье было спокойное, чуть печальное, губы сжаты. Светлые волосы Госье то загорались, точно их подожгли, когда она наклонялась к берегу рампы, то потухали и становились как пепел. И я размышлял о том, что все, что сейчас происходит,