коп. (щелк). Кредит Москвошвей - 12 р. 50 к. На школу - 12 коп.
Итого вам причитается на руки... (щелк! щелк!) Т-р-и к-о-п-е-й-к-и. По-лу-чи-те.
Стрелочник покачнулся, но не упал, потому что сзади него вырос хвост.
- Вам чего? - спросил стрелочник, поворачиваясь.
- Я - МОПР, - сказал первый.
- Я - друг детей, - сказал второй.
- Я - касса взаимопомощи, - третий.
- Я - профсоюз, - четвертый.
- Я - Доброхим, - пятый.
- Я - Доброфлот, - шестой.
- Тэк-с, - сказал стрелочник. - Вот, братцы, три копейки, берите и делите, как хотите. И тут он увидал еще одного.
- Чего? - спросил стрелочник коротко.
- На знамя, - ответил коротко спрошенный. Стрелочник снял одежу и сказал:
- Только сами сшейте, а сапоги - жене.
И еще один был.
- На бюст! - сказал еще один.
Голый стрелочник немного подумал, потом сказал:
- Берите, братцы, вместо бюста меня. Поставите на подоконник.
- Нельзя, - ответили ему, - вы - непохожий...
- Ну, тогда как хотите, - ответил стрелочник и вышел.
- Куда ты идешь голый? - спросили его.
- К скорому поезду, - ответил стрелочник.
- Куды ж поедешь в таком виде?
- Никуды я не поеду, - ответил стрелочник, - посижу до следующего месяца. Авось начнут вычитать по- человечески. Как указано в законе.
* Михаил Булгаков. Сорок сороков
Собр. соч. в 5 т. Т.2. М.: Худож. лит., 1992.
OCR Гуцев В.Н.
Решительно скажу: едва
Другая сыщется столица как Москва.
Панорама первая. Голые времена
Панорама первая была в густой тьме, потому что въехал я в Москву ночью. Это было в конце сентября 1921-го года. По гроб моей жизни не забуду ослепительного фонаря на Брянском вокзале и двух фонарей на Дорогомиловском мосту, указывающих путь в родную столицу. Ибо, что бы ни происходило, что бы вы ни говорили, Москва - мать, Москва - родной город. Итак, первая панорама: глыба мрака и три огня.
Затем Москва показалась при дневном освещении, сперва в слезливом осеннем тумане, в последующие дни в жгучем морозе. Белые дни и драповое пальто. Драп, драп. О, чертова дерюга! Я не могу описать, насколько я мерз. Мерз и бегал. Бегал и мерз.
Теперь, когда все откормились жирами и фосфором, поэты начинают писать о том, что это были героические времена. Категорически заявляю, что я не герой. У меня нет этого в натуре. Я человек обыкновенный - рожденный ползать, - и, ползая по Москве, я чуть не умер с голоду. Никто кормить меня не желал. Все буржуи заперлись на дверные цепочки и через щель высовывали липовые мандаты и удостоверения. Закутавшись в мандаты, как в простыни, они великолепно пережили голод, холод, нашествие 'чижиков', трудгужналог и т. под. напасти. Сердца их стали черствы, как булки, продававшиеся тогда под часами на углу Садовой и Тверской.
К героям нечего было и идти. Герои были сами голы, как соколы, и питались какими-то инструкциями и желтой крупой, в которой попадались небольшие красивые камушки вроде аметистов.
Я оказался как раз посредине обеих групп, и совершенно ясно и просто предо мною лег лотерейный билет с надписью - смерть. Увидев его, я словно проснулся. Я развил энергию, неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то что удары сыпались на меня градом, и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня, при первом же взгляде на мой костюм, в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то, во всяком случае, его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить. Я перенял защитные приемы в обоих лагерях. Я оброс мандатами, как собака шерстью, и научился питаться мелкокоротной разноцветной кашей. Тело мое стало худым и жилистым, сердце железным, глаза зоркими. Я - закален.
Закаленный, с удостоверениями в кармане, в драповой дерюге, я шел по Москве и видел панораму. Окна были в пыли. Они были заколочены. Но кое-где уже торговали пирожками. На углах обязательно помещалась вывеска 'Распределитель N...'. Убейте меня, и до сих пор не знаю, что в них распределяли. Внутри не было ничего, кроме паутины и сморщенной бабы в шерстяном платке с дырой на темени. Баба, как сейчас помню, взмахивала руками и сипло бормотала:
- Заперто, заперто, и никого, товарищ, нетути!
И после этого провалилась в какой-то люк.
--------
Возможно, что это были героические времена, но это были голые времена.
Панорама вторая. Сверху вниз
На самую высшую точку в центре Москвы я поднялся в серый апрельский день. Это была высшая точка - верхняя платформа на плоской крыше дома бывшего Нирензее, а ныне Дома Советов в Гнездниковском переулке. Москва лежала, до самых краев видная, внизу. Не то дым, не то туман стлался над ней, но сквозь дымку глядели бесчисленные кровли, фабричные трубы и маковки сорока сороков. Апрельский ветер дул на платформы крыши, на ней было пусто, как пусто на душе. Но все же это был уже теплый ветер. И казалось, что он задувает снизу, что тепло подымается от чрева Москвы. Оно еще не ворчало, как ворчит грозно и радостно чрево больших, живых городов, но снизу, сквозь тонкую завесу тумана, подымался все же какой-то звук. Он был неясен, слаб, но всеобъемлющ. От центра до бульварных колец, от бульварных колец далеко, до самых краев, до сизой дымки, скрывающей подмосковные пространства.
- Москва звучит, кажется, - неуверенно сказал я, наклоняясь над перилами.
- Это - нэп, - ответил мой спутник, придерживая шляпу.
- Брось ты это чертово слово! - ответил я. - Это вовсе не нэп, это сама жизнь. Москва начинает жить.
На душе у меня было радостно и страшно. Москва начинает жить, это было ясно, но буду ли жить я? Ах, это были еще трудные времена. За завтрашний день нельзя было поручиться. Но все же я и подобные мне не ели уже крупы и сахарину. Было мясо на обед. Впервые за три года я не 'получил' ботинки, а 'купил' их; они были не вдвое больше моей ноги, а только номера на два.
Внизу было занятно и страшновато. Нэпманы уже ездили на извозчиках, хамили по всей Москве. Я со страхом глядел на их лики и испытывал дрожь при мысли, что они заполняют всю Москву, что у них в кармане золотые десятки, что они меня выбросят из моей комнаты, что они сильные, зубастые, злобные, с каменными сердцами.
И, спустившись с высшей точки в гущу, я начал жить опять. Они не выбросили. И не выбросят, смею уверить.
Внизу меня ждала радость, ибо нет нэпа без добра: баб с дырами на темени выкинули всех до единой. Паутина исчезла, в окнах кое-где горели электрические лампочки и гирляндами висели подтяжки.
Это был апрель 1922 года.
Панорама третья. На полный ход
В июльский душный вечер я вновь поднялся на кровлю того же девятиэтажного нирензеевского дома. Цепями огней светились бульварные кольца, и радиусы огней уходили к краям Москвы. Пыль не достигала сюда, но звук достиг. Теперь это был явственный звук: Москва ворчала, гудела внутри. Огни, казалось, трепетали, то желтые, то белые огни в черно-синей ночи. Скрежет шел от трамваев, они звякали внизу, и, глухо, вперебой, с бульвара неслись звуки оркестров.
На вышке трепетал свет. Гудел аппарат - на экране был помещичий дом с белыми колоннами. А на