- Да, - говорю, - уж больно занятно... Ученого слона водить будут, и опять же рыжие, французская борьба.
Помахал он пальцем.
- Я тебе, - говорит, - покажу слона! Несознательный элемент! Рыжие... рыжие! Сам ты рыжая деревенщина! Слоны-то ученые, а вот вы, горе мое, неученые! Какая тебе польза от цирка? А? А в театре тебя просвещать будут... Мило, хорошо... Ну, одним словом, некогда мне с тобой долго разговаривать... Получай билет, и марш!
Делать нечего - взял я билетик. Пантелеев, он тоже неграмотный, получил билет, и отправились мы. Купили три стакана семечек и приходим в 'Первый советский театр'.
Видим, у загородки, где впускают народ, - столпотворение вавилонское. Валом лезут в театр. И среди наших неграмотных есть и грамотные, и все больше барышни. Одна было и сунулась к контролеру, показывает билет, а тот ее и спрашивает:
- Позвольте, - говорит, - товарищ мадам, вы грамотная?
А та сдуру обиделась:
- Странный вопрос! Конечно, грамотная. Я в гимназии училась!
- А, - говорит контролер, - в гимназии. Очень приятно. В таком случае позвольте вам пожелать до свидания!
И забрал у нее билет.
- На каком основании, - кричит барышня, - как же так?
- А так, - говорит, - очень просто, потому пускаем только неграмотных.
- Но я тоже хочу послушать оперу или концерт.
- Ну, если вы, - говорит, - хотите, так пожалуйте в Кавсоюз. Туда всех ваших грамотных собрали - доктора там, фершала, профессора. Сидят и чай с патокою пьют, потому им сахару не дают, а товарищ Куликовский им романсы поет.
Так и ушла барышня.
Ну, а нас с Пантелеевым пропустили беспрепятственно и прямо провели в партер и посадили во второй ряд.
Сидим.
Представление еще не начиналось, и потому от скуки по стаканчику семечек сжевали. Посидели мы так часика полтора, наконец стемнело в театре.
Смотрю, лезет на главное место огороженное какой-то. В шапочке котиковой и в пальто. Усы, бородка с проседью и из себя строгий такой. Влез, сел и первым делом на себя пенсне одел.
Я и спрашиваю Пантелеева (он хоть и неграмотный, но все знает):
- Это кто же такой будет? А он отвечает:
- Это дери, - говорит, - жер. Он тут у них самый главный. Серьезный господин!
- Что ж, - спрашиваю, - почему ж это его напоказ сажают за загородку?
- А потому, - отвечает, - что он тут у них самый грамотный в опере. Вот его для примеру нам, значит, и выставляют.
- Так почему ж его задом к нам посадили?
- А, - говорит, - так ему удобнее оркестром хороводить!..
А дирижер этот самый развернул перед собой какую-то книгу, посмотрел в нее и махнул белым прутиком, и сейчас же под полом заиграли на скрипках. Жалобно, тоненько, ну прямо плакать хочется.
Ну, а дирижер этот действительно в грамоте оказался не последний человек, потому два дела сразу делает - и книжку читает, и прутом размахивает. А оркестр нажаривает. Дальше - больше! За скрипками на дудках, а за дудками на барабане. Гром пошел по всему театру. А потом как рявкнет с правой стороны... Я глянул в оркестр и кричу:
- Пантелеев, а ведь это, побей меня бог, Ломбард, который у нас на пайке в полку!
А он тоже заглянул и говорит:
- Он самый и есть! Окромя его, некому так здорово врезать на тромбоне!
Ну, я обрадовался и кричу:
- Браво, бис, Ломбард!
Но только, откуда ни возьмись, милиционер, и сейчас ко мне:
- Прошу вас, товарищ, тишины не нарушать!
Ну, замолчали мы.
А тем временем занавеска раздвинулась, и видим мы на сцене - дым коромыслом! Которые в пиджаках кавалеры, а которые дамы в платьях танцуют, поют. Ну, конечно, и выпивка тут же, и в девятку то же самое.
Одним словом, старый режим!
Ну, тут, значит, среди прочих Альфред. Тоже пьет, закусывает.
И оказывается, братец ты мой, влюблен он в эту самую Травиату. Но только на словах этого не объясняет, а все пением, все пением. Ну, и она ему тоже в ответ.
И выходит так, что не миновать ему жениться на ней, но только есть, оказывается, у этого самого Альфреда папаша, по фамилии Любченко. И вдруг, откуда ни возьмись, во втором действии он и шасть на сцену.
Роста небольшого, но представительный такой, волосы седые, и голос крепкий, густой - беривтон.
И сейчас же и запел Альфреду:
- Ты что ж, такой-сякой, забыл край милый свой?
Ну, пел, пел ему и расстроил всю эту Альфредову махинацию, к черту. Напился с горя Альфред пьяный в третьем действии, и устрой он, братцы вы мои, скандал здоровеннейший - этой Травиате своей.
Обругал ее на чем свет стоит, при всех.
Поет:
- Ты, - говорит, - и такая и этакая, и вообще, - говорит, - не желаю больше с тобой дела иметь.
Ну, та, конечно, в слезы, шум, скандал!
И заболей она с горя в четвертом действии чахоткой. Послали, конечно, за доктором.
Приходит доктор.
Ну, вижу я, хоть он и в сюртуке, а по всем признакам наш брат пролетарий. Волосы длинные, и голос здоровый, как из бочки.
Подошел к Травиате и запел:
- Будьте, - говорит, - покойны, болезнь ваша опасная, и непременно вы помрете!
И даже рецепта никакого не прописал, а прямо попрощался и вышел.
Ну, видит Травиата, делать нечего - надо помирать.
Ну, тут пришли и Альфред и Любченко, просят ее не помирать. Любченко уж согласие свое на свадьбу дает. Но ничего не выходит!
- Извините, - говорит Травиата, - не могу, должна помереть.
И действительно, попели они еще втроем, и померла Травиата.
А дирижер книгу закрыл, пенсне снял и ушел. И все разошлись. Только и всего.
Ну, думаю, слава богу, просветились, и будет с нас! Скучная история!
И говорю Пантелееву:
- Ну, Пантелеев, айда завтра в цирк!
Лег спать, и все мне снится, что Травиата поет и Ломбард на своем тромбоне крякает.
Ну-с, прихожу я на другой день к военкому и говорю:
- Позвольте мне, товарищ военком, сегодня вечером цирк увольниться...
А он как рыкнет:
- Все еще, - говорит, - у тебя слоны на уме! Никаких цирков! Нет, брат, пойдешь сегодня в Совпроф на Концерт. Там вам, - говорит, - товарищ Блох со своим оркестром Вторую рапсодию играть будет!
Так я и сел, думаю: 'Вот тебе и слоны!'
- Это что ж, - спрашиваю, - опять Ломбард на тромбоне нажаривать будет?
- Обязательно, - говорит.