секунды, и что-нибудь случится, что-нибудь случится. Сверчки держат паузу, звезды так низко, что хочется потрогать. Их множество, ярких и каленых.
Растет, растет тишина. Растет, растет напряжение.
Как же темно, как далеко от всего на свете. О боже!
И потом, издалека, с той стороны оврага:
— Все хорошо, мам! Я иду!
И снова:
— Привет, мам! Я иду!
Проворное шарканье теннисных туфель, глухой топот в провале оврага, хихиканье в три детских голоса, все ближе и ближе. Твой братец Скиппер, Чак Редман и Оджи Барц. Бегут, пересмеиваются.
Звезды втягиваются наверх, как усики десяти миллионов улиток.
Сверчки заводят песню!
Застигнутая врасплох мгла отступает, злится. Только собралась закусить, а тут аппетит испортили, да так грубо. Тьма откатывается, как волна, вынеся на берег троих смеющихся мальчиков.
— Привет, мам! Привет, Мелкий! Эй!
Запах Скиппера, он самый. Пот, трава и кожаная бейсбольная перчатка, смазанная маслом.
— Ну, будет вам, молодой человек, по первое число, — объявляет мать.
Она тут же забывает об испуге. Ты знаешь: она никогда никому не признается. Но память об этом страхе останется с нею навсегда, как навсегда останется и с тобой.
Глухой летней ночью вы отправляетесь домой, в постель. Ты рад, что Скиппер жив. Очень рад. Ведь ты было подумал…
Вдалеке, в тусклом лунном свете, бежит через виадук и вниз по склону поезд, заливается свистом: одушевленная громадина из металла, безымянная и стремительная. Ты, дрожа, отправляешься в постель, ложишься рядом с братом, слушаешь свисток поезда и думаешь о кузене, жившем там, где проезжает сейчас поезд; кузене, умершем поздно ночью от воспаления легких (это случилось несколько лет назад)… Чуешь запах пота: это Скип. Чудо. Ты больше не дрожишь. Кто-то ступает за окном по дорожке, мать как раз выключает в доме свет. Раздается знакомое покашливанье.
Мама говорит:
— Твой отец вернулся.
Это он.
Жила-была старушка
There Was an Old Woman, 1944
— Нет-нет, и слушать не хочу. Я уже всё решила. Забирай свою плетёнку — и скатертью дорога. И что это тебе взбрело в голову? Иди, иди отсюда, не мешай: мне ещё надо вязать и кружева плести, какое мне дело до всяких чёрных людей и их дурацких затей!
— Темноволосый молодой человек весь в чёрном стоял, не двигаясь, и слушал тётушку Тилди. А она не давала ему и рта раскрыть.
— Слышал, что я сказала! Уж если тебе невтерпёж со мной потолковать, что ж, изволь, только не обессудь, я покуда налью себе кофе. Вот так то. Был бы повежливей, я бы и тебя угостила, а то ворвался с таким важным видом, даже и постучать-то не подумал. Будто это он тут хозяин.
Тётушка Тилди пошарила у себя на коленях.
— Ну вот, теперь со счёту сбилась — которая же это была петля? А всё из-за тебя. Я вяжу себе шаль. Зимы нынче пошли страх какие холодные, в доме сквозняки так и гуляют, а я старая стала и кости все высохли, надо одеваться потеплее.
Чёрный человек сел.
— Этот стул старинный, ты с ним поосторожней, — предупредила тётушка Тилди. — Ну давай, что ты там хотел мне сказать, я слушаю со вниманием. Только не ори во всю глотку и не смей таращить на меня глаза, какие-то в них огоньки чудные горят. Господи помилуй, у меня от них прямо мурашки бегают.
Фарфоровые, расписанные цветами часы на камине пробили три. В прихожей ждали какие-то люди. Неподвижно, точно истуканы, стояли они вокруг плетёной корзины.
— Так вот насчёт этой плетёнки, — сказала тётушка Тилди. — Где ж это я видела такую корзину? И вроде бы не так уж давно, года два назад. Сдаётся мне... А, вспомнила. Да это же, когда померла моя соседка миссис Дуайр.
Тётушка Тилди в сердцах поставила чашу на стол.
— Так вот ты с чем пожаловал? А я-то думала, ты хочешь мне что-нибудь продать. Ну, погоди, к вечеру приедет из колледжа моя Эмили, она тебе покажет, где раки зимуют! На прошлой неделе я послала ей письмо. Понятно, я не написала, что здоровье у меня уж не то и бойкости прежней тоже нет, только намекнула, что хочу её повидать — соскучилась, мол. Нью-Йорк-то отсюда за тридевять земель. А ведь Эмили мне всё равно как дочка. Вот погоди, она тебе покажет, любезный мой. Она тебя так шуганёт из этой гостиной, и ахнуть не успеешь...
Чёрный человек посмотрел на тётушку Тилди с жалостью — мол, устала, бедняжка.
— А вот и нет! — огрызнулась она.
Полузакрыв глаза, расслабив всё тело, гость покачивался на стуле взад-вперёд, взад-вперёд. Он отдыхал. Неужто и ей не хочется отдохнуть? — казалось, бормотал он. Отдохнуть, отдохнуть, сладко отдохнуть...
— Ах, чтоб тебе пусто было. Смотри, что выдумал! Этими самыми руками — не глади, что они такие костлявые, — я связала сто шалей, двести свитеров и шестьсот грелок на чайники! Уходи-ка ты подобру- поздорову, а когда я сдамся, тогда вернёшся, может, я с тобой потолкую, — перевела разговор тётушка Тилди. — Давай-ка я лучше расскажу тебе про Эмили, про моё милое дорогое дитя.
Она задумалась, покивала головой. Эмили... у неё волосы точно золотой колос и такие же шелковистые.
— Не забыть мне день, когда умерла её мать; двадцать лет назад это был, и Эмили осталась со мной. Оттого-то я злюсь на вас да и на ваши плетёнки. Где это слыхано, чтоб за доброе дело человека в гроб уложили? Нет, любезный, не на такую напал. Помню я...
Тётушка Тилди умолкла; воспоминание кольнуло ей сердце. Много-много лет назад, под вечер, она услышала слабый, прерывающийся голос отца.
— Тилди, — шепнул он, — как ты будешь жить? Ты такая неугомонная, вот никто рядом и не останется. Поцелуешь, да бежишь прочью Пора бы угомониться. Вышла бы замуж, растила бы детей.
— Я люблю смеяться, дурачиться и петь, папа! — крикнула в ответ Тилди. — Я не из тех, кто хочет замуж. Мне не найти жениха по себе, у меня своя философия.
— Какая такая у тебя философия?
— А вот такая: у смерти ума ни на грош! Надо же — утащить у нас маму, когда мама была нам нужней всего! По-твоему, это разумно?
Глаза отца повлажнели, стали грустные, пасмурные.
— Ты права, Тилди, права, как всегда. Но что же делать? Смерти никому не миновать.
— Драться надо! — воскликнула Тилди. — Бить её ниже пояса! Не верить в неё!
— Это невозможно, — печально возразил отец. — Каждый из нас встречается со смертью один на один.
— Когда-нибудь всё перемениться, папа. Отныне я кладу начало новой философии! Да ведь это