— До угла. Пошли. Только надень-ка ботинки. А то простудишься.
— Не, не хочу. Ничего со мной не будет.
Ты берешь ее за руку. Вы идете по Сент-Джеймс-стрит. Пахнет сиренью, раздавленные опавшие яблоки в траве тоже испускают аромат. Бетон под ногами еще теплый, сверчки заливаются еще громче в густеющем сумраке. Вы выходите на угол, поворачиваете, направляетесь к оврагу.
Где-то проезжает автомобиль, в отдалении сверкают фары. Нигде ни жизни, ни света, ни движения. Там и сям, сзади, вдали от оврага, куда вы идете, слабо светятся прямоугольники окон: кто-то еще не спит. Но большинство уже удалилось на покой, лишь кое-где на верандах сидят без света обитатели жилищ и ведут тихие непонятные разговоры. Приближаясь, ты слышишь, как поскрипывают доски под их ногами.
— Жаль, твоего отца нет дома, — говорит мать. Ее большая ладонь крепче обхватывает твою маленькую. — Ну, поймаю я этого мальчишку. Ему не поздоровится.
Специально для таких случаев в кухне висит ремень для правки бритв. Ты вспоминаешь, как папа, свернув ремень вдвое и строго дозируя усилия, махал им над твоими мятежными конечностями. Ты сомневаешься, что мать исполнит свое обещание.
Вы миновали следующий квартал и стоите теперь на углу Чейпел-стрит и Глен-Рок, у черного силуэта Немецкой баптистской церкви. За церковью, ярдах в ста, начинается овраг. Ты чуешь его запах. Пахнет канализацией, гнилой листвой, густой зеленью. Овраг широкий, пересекает город волнистой линией; днем он похож на джунгли, а ночью на место, где лучше не показываться. Это часто повторяет мать.
Близость Немецкой баптистской церкви должна бы тебя успокаивать, но не успокаивает: от неосвещенного холодного здания пользы не больше, чем от развалин на краю оврага.
Тебе всего восемь лет, ты мало что знаешь о смерти, страхе или опасности.
Смерть — это восковая фигура в гробу; тебе было шесть лет, когда умер дедушка: в гробу он походил на большую хищную птицу, упавшую с неба; замкнулся в молчании, и никогда больше не услышишь от него ни наказа быть хорошим мальчиком, ни отрывистых замечаний о политике. Смерть — это твоя младшая сестренка: однажды утром (тебе было семь лет) ты заглянул в ее кроватку и встретил ответный взгляд ее голубых глаз, невидящий и застывший, и под этим взглядом ты дождался, пока не пришли люди с плетеной корзинкой и не забрали ее с собой. Смерть — это когда ты, стоя через месяц у ее креслица, внезапно понял, что больше она никогда здесь не будет, не зальется, вызывая в тебе ревность, смехом или плачем. Такова смерть.
Но сейчас ты столкнулся с чем-то большим, чем смерть. Летняя ночь погружается в глубины времени, в звезды и теплую вечность. Это вдруг вернулось и прочно обосновалось в тебе существо всего того, что ты за свою жизнь почувствовал, увидел или услышал.
Сойдя с тротуара, вы бредете к оврагу по исхоженной гравиевой тропинке, окаймленной сорной травой. Сверчки, слившиеся в оглушительный барабанный хор, надрываются так, что мертвого поднимут. Ты послушно следуешь за матерью — храброй, красивой, высокой матерью, которая способна защитить хоть всю вселенную. Ты не боишься, потому что она идет впереди; чуть отстанешь, а потом опять нагоняешь. Вместе вы приближаетесь к самому краю цивилизации и там останавливаетесь.
Овраг.
Здесь и сейчас, в этой яме черных зарослей, сконцентрировалось внезапно все зло, с каким ты сталкивался за свою жизнь. Зло, которое тебе никогда не понять. Все, чему нет названия. Позднее, когда вырастешь, ты узнаешь названия и сможешь обозначить эти сущности. Бессмысленные звуки для описания ждущего ничто. Там внизу, в скоплении теней, среди толстых стволов и ползучих стеблей, живет запах гнили. Здесь, в этом месте, кончается цивилизация, кончается разум и вступает в права всемирное зло.
Ты понимаешь, что ты один. Ты и твоя мать. Ее рука вздрагивает.
Ее рука
Твоя вера в свой уютный, закрытый от чужих мир поколеблена. Ты чувствуешь, как дрожит мать. Почему? Ее тоже одолели сомнения? Но она больше тебя, сильнее, умней — так ведь? Неужели и она ощущает неуловимую угрозу, что выбирается из темноты, ползучую злобу там, на дне? Выходит, человек, вырастая, не становится сильным? Взрослым живется не покойней? И нет никакого прибежища? И ни одна цитадель из крови и плоти не может противостоять идущей на приступ полуночи? Тебя захлестывают сомнения. Горло, желудок, спинной хребет, конечности вспоминают о съеденном мороженом; на тебя пахнуло холодом отсутствующего декабря.
Ты понимаешь, что люди все такие. Каждый человек для себя — один-одинешенек. Он — единица, единица, входящая в общество, но ему всегда страшно. Как страшно стоять здесь, у оврага. Если ты сейчас закричишь, позовешь на помощь — что толку?
Ты стоишь у самого края; пока ты крикнешь, кто-то услышит и прибежит, может произойти все, что угодно.
Мгла надвинется, разинет пасть мгновенно; одно мощное леденящее усилие — и все будет кончено. И когда еще наступит рассвет, когда полицейские с фонариками начнут отыскивать на гравии следы, когда потрясенный народ ринется по тропе тебе на помощь? Допустим даже, они сейчас в каких-нибудь пятистах ярдах и не станут раздумывать — но волне мрака достанет и трех секунд, и нет тебя и всех восьми лет, что ты прожил на этой земле, и…
Тебя сотрясает дрожь, придавливает к земле сознание того, насколько одинок человек. Мать тоже одинока. Сейчас, в это мгновение, она не может обратиться ни к священным узам брака, ни к конституции Соединенных Штатов, ни к городской полиции, никуда — только к собственному сердцу, но в нем не найдет ничего, кроме необоримого отвращения и желания поддаться страху. В это мгновение ее трудности — трудности личные, и побороть их может только она сама. Необходимо смириться со своим одиночеством и дальше действовать из него.
Ты судорожно вздыхаешь и цепляешься за мать. Господи, пожалуйста, не дай ей умереть. Сохрани нас, Господи. Через час вернется с профсоюзного собрания отец, и что, если он застанет дом пустым?..
Мать делает шаг по тропе вниз, в первобытные джунгли. Ты молишь дрожащим голосом:
— Мама. Со Скипом ничего не случилось. Со Скипом ничего не случилось. Он цел. Скип цел.
Мать говорит высоким, напряженным голосом:
— Он всегда ходит через овраг. Я ему запрещала, но эта окаянная детвора, им что говори, что не говори. В одну прекрасную ночь он спустится и уже не выйдет…
Уже не выйдет. Это может означать что угодно. Бродяги. Уголовники. Темнота. Несчастный случай. И главное — смерть.
Один во вселенной.
Таких маленьких городков по всему миру миллион. И всюду такая же глушь, так же темно и одиноко, и всюду люди дрожат и задают недоуменные вопросы. Маленькие городки, где нет света, где толпятся тени, где музыка — гнусавый плач скрипок. О, тамошнее одиночество, всепоглощающее, необъятное! Потайные овраги, полные сырости. Как страшно горожанам по ночам, когда на каждом углу стережет великан по имени Смерть, готовый отнять у тебя здравый смысл, семью, детей, счастье.
В темноте раздается голос матери:
— Скип! Скиппер! Скип! Скиппер!
Вдруг оба вы начинаете подозревать: случилось что-то нехорошее. Очень нехорошее. Вы напряженно прислушиваетесь и постепенно понимаете.
Сверчки молчат.
Тишину ничто не нарушает.
Ни разу в жизни ты не слышал такой тишины. Тишины полной и абсолютной. Почему замолкли сверчки? Почему? Что произошло? Прежде они стрекотали неумолчно. Без остановки.
Разве что. Разве что…
Что-то должно произойти.
Кажется, овраг напрягает, собирает в пучок свои черные волокна, черпает энергию со всей спящей окрестности, на мили и мили вокруг. Из росистых лесов и лощин, с холмов, где бродят, задрав морду к луне, собаки, отовсюду тянется в единый центр великая тишина, и ты находишься как раз в этой точке. Две-три