— В чем дело? — спросила жена.
Ночь
The Night, 1947
Ты ребенок, живешь в маленьком городке. Точнее, тебе восемь лет, уже поздно, наступает ночь. Поздно для тебя, ведь ты привык ложиться в девять или в половине десятого, только иногда просишь маму и папу, чтобы позволили тебе задержаться и послушать Сэма и Генри на странном радио, что было популярным в тот, 1927 год. Но чаще всего в это время суток ты лежишь уютненько в постели.
На дворе лето, тепло. Ты живешь в маленьком домике на узкой улочке на окраине, где уличные фонари — редкость. Магазин открыт только один, в соседнем квартале, его владелица — миссис Сингер. В тот жаркий вечер мать гладила выстиранное в понедельник белье, а ты то клянчил мороженое, то всматривался в темноту.
Вы с матерью в доме одни, вас окружает душная темнота. Наконец, перед самым закрытием магазина миссис Сингер, мать сдается и говорит:
— Беги, купи пинту мороженого, но только пусть миссис Сингер получше его упакует.
Ты спрашиваешь, можно ли сверху положить шоколадного, потому что ванильное ты не любишь, и мать соглашается. Ты хватаешь деньги и босиком припускаешь по нагретому за день тротуару, над головой мелькает листва яблонь и дубов. Город затих в отдалении, только поют сверчки за густосиними деревьями, заслонившими небосвод.
Шлепая босыми ногами по мостовой, ты перебегаешь улицу и видишь миссис Сингер: она неуклюже расхаживает по магазину, напевая еврейские мелодии.
— Пинту мороженого? — переспрашивает она. — Сверху — шоколадное? Ага!
Ты наблюдаешь, как она снимает ощупью металлическую крышку контейнера для мороженого, как орудует ложечкой, заполняет до краев пинтовую картонную емкость — «сверху шоколадным, ага!». Ты отдаешь деньги, берешь ледяную упаковку, радостно смеясь, проводишь ею по лбу и щекам и шлепаешь босыми ногами домой. За спиной, мигая, погасает витрина одинокого магазинчика, дорогу освещает только неяркий фонарь на углу, кажется, весь город отошел ко сну…
Открыв дверь, ты обнаруживаешь, что мама все еще гладит белье. Она глядит встревоженно, но пытается улыбаться.
— Когда папа возвращается с профсоюзного собрания? — спрашиваешь ты.
— В половине двенадцатого или в двенадцать, — отзывается мать. Относит мороженое в кухню, делит. Отдает тебе твое шоколадное, накладывает немного себе, а остальное прячет: для Скиппера и отца, когда вернутся.
Скиппер — твой брат. Старший брат. Ему двенадцать, он румяный здоровячок с орлиным носом, рыжеватыми волосами, плечами, слишком широкими для его возраста, и он ни минуты не сидит на месте. Ему разрешено ложиться позднее, чем тебе. Ненамного, но достаточно, чтобы он почувствовал свои преимущества как старшего. Тем вечером он отправился на другой конец города играть в пятнашки и скоро должен был вернуться. Когда они с ребятами затевали игру, беготня и вопли продолжались часами. Скоро он, потный, протопает через порог, колени его будут пахнуть свежей травой, а все остальное, как обычно, Скиппером, что и понятно.
Ты садишься есть мороженое. Ты в самом сердце летней ночи, тихой и безмятежной. Твоя мать, ты сам, ночь вокруг маленького домика на тесной улочке. Прежде чем заново погрузить ложку в мороженое, ты досуха ее облизываешь, мама убирает гладильную доску, укладывает в ящичек горячий утюг, усаживается в кресло у патефона, берется за мороженое и говорит:
— Господи боже, ну и жаркий же был день. И сейчас еще жарко. Земля прогревается за день и ночью отдает тепло. Как спать в такую духотищу?
Оба вы сидите и слушаете летнюю тишину. За окнами, дверьми простерт сумрак, радио не работает: сели батарейки; пластинки (Никербокер-квартет, Эл Джолсон, «Две черные вороны») играны-переиграны, так что ты просто сидишь на полу у двери и вглядываешься в сумрачный-пресумрачный наружный сумрак, прижимая нос к стеклянной панели так плотно, что на кончике образуются два темных квадратика.
— Не пойму, куда запропастился твой брат? — спрашивает наконец мать. Ее ложка скребет по тарелке. — Ему пора быть дома. Уже почти половина десятого.
— Появится, — отвечаешь ты, зная точно, что он и в самом деле появится.
Выходишь за мамой в кухню, чтобы помыть посуду. Каждый звук, звяканье ложки или тарелки, усиливается в раскаленном воздухе. Молча отправляешься в гостиную, снимаешь с дивана подушки, рывком его открываешь и растягиваешь, превращая в двуспальную кровать, которой он втайне является. Мать застилает постель, аккуратно взбивает подушки, чтобы твоей голове было удобно. Ты начинаешь расстегивать рубашку, но мать говорит:
— Погоди, Дуг.
— Почему?
— Потому что я так говорю.
— Ты какая-то странная, мама.
Мать садится, потом встает, идет к двери и зовет Скиппера. Ты слушаешь ее неумолчный крик: Скиппер, Скиппер, Ски-и-и-и-пер-р-р-р. Ее крики улетают в летний жаркий сумрак и назад не возвращаются. Эхо не обращает на них внимания.
Скиппер, Скиппер, Скиппер.
Ты сидишь на полу, и тебя пробирает холодок, не имеющий никакого отношения ни к мороженому, ни к времени года, ни к времени суток. Мама прячет взгляд, моргает; поза ее нерешительна, движения дерганые. Все как-то не так.
Она открывает наружную дверь. Погружаясь в темноту, сходит по ступенькам, добирается до сиреневого куста у дорожки. Ты прислушиваешься к ее шагам.
Она снова зовет. Молчание.
Она дважды выкрикивает имя Скиппера. Ты сидишь в комнате. Ждешь, что Скиппер вот-вот отзовется из дальнего конца тесной протяженной улицы: «Все нормально, мама! Мам, все нормально! Привет!»
Но он не откликается. Минуты две ты сидишь, оглядывая разостланную постель, немое радио, немой патефон, мирно поблескивающую люстру с хрустальными подвесками, ковер с алыми и пурпурными завитушками. Намеренно спотыкаешься о кровать, чтобы посмотреть, будет ли больно. Чувствуешь боль.
Дверь со скрипом открывается, мать говорит:
— Пошли, Мелкий. Прогуляемся.
— Куда?