– Это есть настоящая работа, и вы есть маэстро. Браво!
Балакирев ушел с репетиции довольный. Никто не подозревал, какого напряжения стоила ему эта первая встреча.
Много было еще волнений во время следующих репетиций. Он требовал от оркестрантов все большего, а они, чувствуя его властную руку, подчинялись с неохотой. Однако подчинялись, и дело налаживалось.
Волнения были не только у него. Ломакин выравнивал в хоре оттенки, звучность, фразировку, прежде чем отдать свое детище на суд публики. Стасов согласовывал дни, когда оркестранты могут быть свободными. Неопытных хористов приходилось обучать тому, как вести себя на эстраде, в каком порядке размещаться и как выходить. До последней минуты было неясно, не будет ли провала, непредвиденных осложнений, неожиданного конфуза.
В ответ на похвалы своих новых друзей Ломакин твердил:
– Дело совсем молодое. Ни за что поручиться нельзя, господа. Может так обернуться, что самая легкая для них вещь будет исполнена хуже всего. Нам бы еще полгодика поработать, тогда риска было бы меньше.
Но афиши были уже отпечатаны, и в Петербурге уже знали о первом концерте Бесплатной музыкальной школы – нового, странного учреждения, толки о котором проникли в среду любителей.
В день концерта стоял крепкий мороз. Витрины затянуло льдом, и только там, где горели лампы, лед немного оттаял; сквозь него были видны выставленная за окнами снедь и афиши с именами Балакирева и Ломакина. Извозчичьи саночки проносились по Невскому, оставляя за собой искрящийся след. Город выглядел оледеневшим. Пойдут ли в такой мороз на концерт? Правда, билеты были проданы почти все, и днем, несмотря на стужу, спрашивали в кассе, есть ли места.
Но вечером, хотя мороз покрепчал еще и на улицах разложили костры, а воздух стал туманным, словно заиндевевшим, за час до начала выяснилось, что народу, несмотря ни на что, будет много. Необычную картину представляла собой площадь возле Дворянского собрания. На рысаках подъезжали дамы в капорах и пуховых платках, в ротондах, господа в дохах, генералы в шинелях, чиновники в тяжелых шубах. Собственных выездов, наемных карет – всего было много. К подъездам шел народ, которого в обычные дни Дворянское собрание не видело: студенты, скромно одетые девушки, мелкие служащие. Их было так много, что, попав в пышный, богато отделанный зал, освещенный яркими люстрами, они не затерялись, а составили внушительную часть публики. Именитые дамы и их спутники с недоумением и тревогой оглядывались на них: в чопорном Дворянском собрании повеяло чем-то странным и неспокойным; точно лохматые студенты и стриженые девицы в очках – такими представлялась знатным обывателям радикально мыслящая молодежь, читатели Чернышевского, Добролюбова и иных «совратителей», – оставив свои студенческие мансарды, углы в меблированных комнатах, решили устроить свое собрание нынче здесь.
Несколько успокаивало, что в первых рядах сидели известнейшие музыканты столицы: Антон Рубинштейн, профессор консерватории Заремба, капельмейстер Лядов и другие. Их присутствие говорило о том, что знатные господа и дамы не напрасно потревожили себя в такой лютый мороз. И вот стали выходить на эстраду исполнители. Появление оркестрантов во фраках никого не удивило – в концертах Русского музыкального общества картина была такая гке. Но, когда вышел хор, глаза всего зала оказались прикованными к нему. Это и были ученики Бесплатной музыкальной школы: одетые скромно, но строго, они шли друг за другом, выдерживая одинаковое расстояние, с выражением достоинства и спокойствия. Они шли и шли, их становилось все больше и больше. Такой массы участников Дворянское собрание, кажется, не видало давно, разве что в зиму, когда приезжал сюда Берлиоз.
Не только это вызвало особенный интерес: вместо прославленного Рубинштейна дирижерскую палочку должен был взять в руки неизвестный столице Балакирев. Будь он гастролер, приезжий, его появление было бы встречено полным доверием, но со стороны молодого русского музыканта принять на себя такую ответственность, занять место, которое до сих пор занимал кумир Петербурга, стать во главе огромного коллектива – выглядело смелостью из ряда вон выходящей.
Балакирева заметили, когда он пробирался среди пультов. Раздались шумные аплодисменты – главным образом тех, кто впервые пришли сюда. Он поклонился публике, оркестру и тут же легонько постучал по пюпитру, не желая парадности и подчеркивая, что предстоит нечто серьезное, не нуждающееся в шумихе.
Программа была большая. Наряду с Генделем и Мендельсоном в ней было отведено много места произведениям, редко исполнявшимся до сих пор, – Глинки, Даргомыжского и самого Балакирева.
Оркестр начал с увертюры к «Ивану Сусанину». Уже первые минуты убедили всех, кто явился сюда без предвзятого мнения, что оркестром управляет не отбиватель тактов, а дирижер, обладающий редкой способностью передавать сокровенное существо музыки.
Рубинштейн первое время холодно наблюдал за ним. Потом, откинув гриву густых волос, обернулся к Зарембе и что-то сказал вполголоса, кивнув одобрительно. В зале это заметили.
Когда стали петь величальный хор из «Русалки», Рубинштейн снова что-то шепнул Зарембе.
Чутьем артиста он должен был уловить в этом чуждом для него начинании нечто большее, чем простое намерение соперничать с ним. Нет, это было строго, артистично, даже прекрасно.
Ломакин за короткое время совершил почти чудо. Хор школы поражал выверенностью строя, чистотой и благородством звучания. Пусть недоброжелатели шептали, что тут чуть ли не вся шереметевская капелла растворилась, – это была неправда: в массе новых, никому не ведомых лиц шереметевские певцы затерялись.
Ревнители Русского музыкального общества думали теперь о Бесплатной школе: если это соперник, то серьезный, если союзник, то многообещающий. Заремба то и дело обращался к своему соседу, шепча язвительные слова, но Рубинштейн сидел наклонив голову и не замечал его.
И вот грянула увертюра к «Руслану». Рубинштейн, как и многие из людей высшего света, считал «Руслана» произведением неудачным. Но под палочкой Балакирева музыка, казалось, ожила: в ней открылась такая пленительная легкость, такая жизнерадостная подвижность, что на минуту Рубинштейн усомнился в своей правоте.
Зал принял увертюру восторженно. Публика, слушавшая впервые эту музыку, полную радости, ликования, изящную, легкую и увлекательную, воодушевилась и долго аплодировала дирижеру.
Когда Балакирев продирижировал свою «Увертюру на русские темы», публика приняла это произведение как нечто близкое ей и как бы перебрасывавшее мост между слушателями и искусством. Рубинштейну, однако, увертюра не понравилась, и он недовольно заметил:
– Как им не надоест – опять в простонародном духе! И вкус есть и музыку чувствуют, а того, что в этой музыке вкуса ни на грош, не видят!
Подчеркивая свое неодобрение, он отрицательно покачал головой; в зале заметили и это.
Тем не менее успех концерта был бесспорен. Ломакина, Балакирева, хор вызывали без конца. Не было той ледяной холодности, какая нередко царила на концертах Русского музыкального общества. Друзья Бесплатной школы неистовствовали и аплодировали, не щадя своих сил.
Не только они – все сознавали, что в Петербурге усилиями группы энергичных, смелых людей создано нечто новое, небывалое и что это новое не может не повлиять на развитие русской музыки.
IV
Не все члены кружка присутствовали на концерте. Балакирев злился и негодовал. Хотя Корсаков и Мусоргский не могли быть, он не желал им простить отсутствия.
Не успел он усадить Римского-Корсакова за симфонию, не успел тот написать половину ее, как выяснилось, что молодому моряку придется отправиться в кругосветное плавание. Напрасно Балакирев пытался отговорить его. Опасаясь недовольства старшего брата, Римский-Корсаков не осмелился отказаться от военной карьеры. Брат его, Воин Андреевич, сам моряк, требовал от Николая дисциплины прежде всего. Он готов был мириться с музыкой, пока она не мешала главному. Главное же, по его убеждению, состояло в морской службе. Выпущенный из корпуса, Николай обязан был отправиться в дальнее плавание.
Нелегко было молодому композитору отрываться от новых друзей. Но делать было нечего, ослушаться брата Римский-Корсаков не решился. Скрепя сердце он попрощался с друзьями, обещав помнить о них все эти годы и сохранить верность дружбе и музыке.
Балакирев принял его отъезд как личный удар. Он успел привязаться к этому нескладному юноше, который был податливее других, старательнее и принимал все его наставления.