представления.
Два дня ушло на отбор двенадцати присяжных. Был представлен список из двадцати четырех человек, причем каждая из сторон имела право отвести из предложенного состава шестерых. Кандидатов подвергли дотошному допросу под неослабным наблюдением обеих сторон. При этой процедуре судья и представители сторон допрашивают присяжного, сможет ли он судить это дело беспристрастно, задавая ему, примерно, такие вопросы: читал ли он газеты, не оказали ли они на него влияние, не появилось ли у него какого-либо предубеждения после их прочтения, не знает ли он кого-либо, так или иначе связанного с данным процессом? Вся эта процедура казалась мне достаточно циничной, поскольку девяносто процентов газетных статей в течение года и двух месяцев непрерывно поносили меня. Допрос будущего присяжного длился около получаса, и в течение этого времени представители обвинения и защиты посылали своих осведомителей, которые бежали бегом добывать о нем сведения. Как только называли имя кандидата в присяжные заседатели, Гизлер срочно делал какие-то заметки и передавал их одному из своих осведомителей, и он немедленно исчезал. Минут десять спустя осведомитель возвращался и подсовывал Гизлеру записку с такой информацией: «Джо Докс, приказчик галантерейного магазина — жена, двое детей, в кино никогда не ходит». «Пока попридержим его», — шептал в ответ Гизлер. И так продолжался отбор с отводами или согласием сторон, причем прокурор точно так же шептался со своими осведомителями. Время от времени Типпи Грей посматривал со своей неизменной улыбочкой в мою сторону.
Когда было уже отобрано восемь присяжных, на трибуну поднялась женщина, и Гизлер сразу шепнул: «Не нравится она мне». И все время он не переставал повторять: «Что-то в ней мне очень не нравится». И пока даму еще продолжали допрашивать, осведомитель Гизлера вручил ему записку.
— Так я и знал, — шепнул он, прочтя сообщение. — Она была репортером лос-анжелосского «Таймса»! Нам надо избавиться от нее. Заметьте, и прокурор слишком быстро согласился с ее кандидатурой.
Я хотел повнимательнее в нее вглядеться, но я плохо видел и потянулся за очками. Гизлер быстро схватил мою руку.
— Не надевайте очки, — шепнул он.
У меня было такое впечатление, что женщина погружена в свои мысли, но без очков я не мог ее разглядеть как следует.
— К несчастью, — заметил Гизлер, — у нас осталось только два отвода, так что пока придется воздержаться.
В дальнейшем отборе нам пришлось использовать оба оставшихся у нас отвода против кандидатов, явно настроенных против меня, и Гизлеру пришлось согласиться на ввод репортерши.
Я слушал всю эту юридическую абракадабру прокурора и защитника, и мне казалось, что они поглощены какой-то игрой, а я здесь совершенно ни при чем. Но где-то в глубине моего сознания, несмотря на всю нелепость предъявленных мне обвинений, порой мелькала мысль, что меня все-таки могут упрятать за решетку, хотя у меня это не укладывалось в сознании. По временам я начинал думать о моем артистическом будущем, однако эти мысли были сейчас такими далекими и хаотичными. Я старался выбросить их из головы — я мог думать только об одном.
Но какие бы неприятности ни одолевали человека, он не может все время оставаться серьезным. Я вспоминаю какие-то минуты перерыва, когда суд удалился на совещание, чтобы обсудить чисто юридический вопрос. Присяжные вышли, судья и представители сторон тоже покинули зал. И я остался там наедине с публикой и фоторепортером. Фоторепортер пытался заснять меня в позе человека, убитого горем. Едва я надел очки. чтобы почитать, он выхватил фотоаппарат, а я мгновенно снял очки. Это вызвало смех в зале. Он опустил фотоаппарат, и я снова надел очки. Мы довольно добродушно играли с ним в кошки-мышки — он хватал фотоаппарат, я сдергивал очки, а публика веселилась. Но появились присяжные, и я, конечно, тотчас же снял очки и принял серьезный вид.
Суд продолжался несколько дней. Так как дело рассматривалось в федеральном суде, в качестве свидетелей были вынуждены выступить мистер Пол Гетти, приятель Джоан Берри, двое молодых немцев и другие ее поклонники. Пол Гетти признал, что в прошлом был в близких отношениях с Джоан Берри и тоже давал ей деньги. Очень важное значение имели ее письма ко мне, в которых она просила прощения за все причиненные неприятности и благодарила меня за доброту и щедрость. Гизлер пытался приобщить эти письма к делу, но суд этому воспротивился. Мне думается, что Гизлер не проявил достаточной настойчивости.
Защитой были представлены доказательства того, что одну из ночей, предшествовавших вторжению Берри в мой дом, она провела в квартире свидетеля — молодого немца, который подтвердил это.
Пока суд копался в подобной мерзости, у меня было такое чувство, будто меня выставили у позорного столба — ведь я был центром всего происходящего. Но едва я покидал зал суда, как все это забывалось, и после спокойного обеда вдвоем с Уной я, вконец измученный, ложился спать.
Помимо напряжения и неприятного чувства, которое я испытывал в суде, меня еще раздражала необходимость вставать в семь утра и мчаться сразу после завтрака — надо было целый час ехать по забитому машинами Лос-Анжелосу, чтобы попасть к зданию суда точно вовремя, за десять минут до начала заседания. Наконец разбирательство закончилось. Обвинитель и защитник потребовали для своих речей по два с половиной часа. Я не представлял себе, о чем они будут говорить так долго. Мне казалось совершенно ясным, что обвинение, выдвинутое федеральными властями, провалилось. Я уже не думал, что меня могут признать виновным по всем пунктам и посадить в тюрьму. Мне только казалось, что заключительная речь судьи могла бы быть менее неопределенной. Мне хотелось понять, какое впечатление произвело разбирательство дела на женщину-присяжную, бывшую когда-то репортером в лос-анжелосском «Таймсе», но она сидела, отвернувшись от меня, а когда присяжные уходили совещаться, она вышла из зала, не глядя по сторонам.
Когда мы покидали зал суда, Гизлер шепнул мне на ухо:
— Сегодня нельзя уезжать, пока не будет вынесен приговор. Но, — прибавил он бодро, — мы можем посидеть на балконе и погреться на солнышке.
При этом едва уловимом намеке я почувствовал, словно меня крепко сжала страшная рука, напомнив, что я нахожусь во власти неумолимого закона.
Это было в половине второго; я считал, что присяжные договорятся о вердикте минут за двадцать, не больше, и решил пока не звонить Уне. Однако прошел целый час. Я позвонил и сказал, что присяжные еще совещаются, но как только я узнаю вердикт, я немедленно дам ей знать.
Прошел еще час, а присяжные все совещались. В чем же могла быть причина такой задержки? Им достаточно было десяти минут — они могли вынести только одно решение: о моей невиновности. Все это время мы сидели с Гизлером на балконе, но не обсуждали возможные причины задержки, затем Гизлер, не выдержав, посмотрел на часы.