Перед самой войной я как-то обедал у Горовица — там были его жена, дочь Тосканини, Рахманинов и Барбиролли. Рахманинов выглядел необычно — в его внешности было что-то монашеское и в то же время что-то эстетское. Вечер был интимным, нас было всего пятеро.
Боюсь, что всякий раз, говоря об искусстве, я даю ему новое толкование. А почему бы и нет? В тот вечер я сказал, что искусство — это избыток чувства плюс техническое совершенство. Кто-то перевел разговор на религию, и я признался, что я неверующий. Рахманинов быстро вмешался:
— А как может существовать искусство без религии?
На какое-то мгновение я смешался.
— Я думаю, что мы говорим о разных вещах, — сказал я. — Я представляю себе религию, как веру в некую догму, а искусство, по-моему, основано больше на чувстве, чем на вере.
— Так же, как и религия, — ответил Рахманинов.
Я замолчал.
Как-то у меня обедал Игорь Стравинский. И он предложил мне сделать вместе с ним фильм. Я придумал сюжет — фильм должен был быть сюрреалистическим. В модном ночном кабачке за столиками вокруг эстрады сидят группы и парочки, олицетворяющие земные пороки: за одним — алчность, за другим — лицемерие, за третьим — жестокость, а на эстраде показывают страсти господни. И пока распинают Иисуса, посетители кабака равнодушно смотрят на это зрелище, заказывают ужин, ведут деловые переговоры, просто скучают. Толпа, первосвященники и фарисеи, грозя кулаками кресту, кричат: «Если ты сын божий, сойди с креста и спаси самого себя!» И тут же рядом группа коммерсантов возбужденно обсуждает какую-то крупную сделку. Один из них нервно закуривает, посматривая на Спасителя и рассеянно пуская дым в его сторону.
За вторым столиком другой коммерсант вместе с женой тщательно изучают меню. Но вот дама взглянула на распятие и нервно отодвинула свой стул подальше от сцены. «Не понимаю, зачем люди ходят сюда, — говорит она раздраженно. — Неприятное зрелище».
«По-моему, неплохо придумано, — возражает ее муж. — Этот кабак едва не обанкротился, но они вовремя поставили здесь ревю. А теперь они не в убытке».
«По-моему, это кощунство», — говорит жена.
«Наоборот, это очень полезно, — возражает ей муж. — Люди, которые ни разу не были в церкви, приходят сюда и хоть здесь узнают кое-что о христианстве».
Только сидящий в одиночестве пьяница под воздействием алкоголя воспринимает все происходящее по-иному и вдруг начинает рыдать. Он громко кричит:
«Смотрите, они же распинают его! И никому до этого нет дела!»
Он встает и умоляюще протягивает руку к кресту. Но тут сидевшая поблизости от него жена священника жалуется метрдотелю, и горько плачущего пьяницу выводят из кабачка, а он со слезами продолжает кричать:
«Никому нет дела до него! Какие же вы после этого христиане!»
— Видите, — сказал я Стравинскому, — его выгоняют, потому что он мешает зрелищу.
Я объяснил ему, что спектакль страстей господних на эстраде ночного кабака должен показать, насколько цинично и формально исповедуется сейчас в мире христианская вера.
Маэстро помрачнел.
— Но это же кощунство! — сказал он.
Я был удивлен и несколько смущен.
— В самом деле? — удивился я. — Это не входило в мои намерения. Я полагал, что это просто критика отношения людей к христианству, но, может быть, импровизируя сюжет, я не очень четко выразил свою мысль.
На том наш разговор и закончился, но несколько недель спустя я получил письмо от Стравинского, в котором он спрашивал, по-прежнему ли я согласен сделать вместе с ним фильм. Но к этому времени я уже несколько поостыл и был захвачен мыслью о собственном фильме.
Ганс Эйслер как-то привел ко мне на студию Шенберга, невысокого человека, откровенного и довольно резкого, музыка которого приводила меня в восхищение. Я видел его на теннисных состязаниях в Лос- Анжелосе — он всегда сидел один на открытой трибуне в белой фуражке и тенниске. Он сказал, что ему понравились «Новые времена», но музыка очень плоха, и мне пришлось до некоторой степени согласиться с ним. Одно из его высказываний о музыке неизгладимо врезалось в мою память:
— Я люблю звуки, прекрасные звуки.
Ганс Эйслер рассказал мне забавную историю об этом замечательном композиторе. Ганс учился у него гармонии, и зимой, в самую стужу шел по снегу пять миль, чтобы к восьми утра явиться на урок к маэстро. Начинавший лысеть Шенберг усаживался за рояль, а Ганс, читая через его плечо ноты, начинал насвистывать мотив.
«Молодой человек, — говорил маэстро, — не свистите. От вашего ледяного дыхания у меня зябнет голова».
Во время съемок «Диктатора» я начал получать угрожающие письма, а когда фильм был закончен, количество их резко увеличилось. В некоторых из них мне угрожали, что в кинотеатры, в которых его начнут показывать, будут кидать бомбы с удушливым газом и стрелять в экран, в других грозили скандалами. Сначала я думал обратиться в полицию, но потом решил, что это может отпугнуть зрителей. Кто-то из друзей посоветовал мне поговорить с Гарри Бриджесом, председателем союза портовых грузчиков.
Я пригласил его пообедать у меня и откровенно объяснил ему причину приглашения. Зная, что Бриджес настроен против нацистов, я рассказал ему, что сделал антифашистскую комедию и теперь получаю угрожающие письма.
— Хорошо бы, — сказал я, — пригласить на премьеру ну, скажем, человек двадцать-тридцать ваших