случались на нашем веку и праздники и карнавалы. Богат был город, богат и доволен собой – ливрейные лакеи чуть не лопались от гордости на запятках золоченых карет, лоточники едва держались на ногах под грузом роскошных, дорогих, редкостных товаров; горожане, облаченные в лучшие свои наряды, плясали тут же на площади под приблудные скрипки и бубны, и даже бродячие собаки казались ухоженными и не лишенными высокомерия. Жонглеры перебрасывались горящими факелами, на звенящих от напряжения, натянутых высоко в небе канатах танцевали канатоходцы – их было столько, что, спустившись вниз, они вполне могли бы основать маленькую деревню. Кто-то в аспидно-черном трико вертелся в сети натянутых веревок, похожий одновременно на паука и на муху (Муха, кстати, не преминул стянуть что-то с лотка и похвастаться Флобастеру – тот долго драл его за ухо, показывая на мелькавших тут и там в толпе красно- белых стражников).
Потом пришел наш черед.
Первыми вступили в бой марионетки – им-то проще простого показать усекновение головы, они сыграли какой-то короткий бессмысленный фарс, и голова слетела с героя, как пробка слетает с бутылки теплого шипучего вина. Худая, голодного вида девчонка обошла толпу с шапкой – давали мало. Не понравилось, видать.
Потом рядом заревел медведь; здоровенный громила в ярком, цвета сырого мяса трико вертел над головой маленького, будто резинового парнишку, и под конец сделал вид, что откручивает ему голову; в нужный момент парнишка сложился пополам, и мне на мгновение сделалось жутко – а кто их знает, этих циркачей…
Но парнишка раскланялся, как ни в чем не бывало; медведь, похожий на старую собаку, с отвращением прошелся на задних лапах, и в протянутую шляпу немедленно посыпались монеты.
Южане уступили нам очередь, махнув Флобастеру рукой: начинайте, мол.
Ко Дню Премноголикования мы готовили «Игру о храбром Оллале и несчастной Розе». Несчастную Розу играла, конечно, не я, а Гезина; ей полагалось произнести большой монолог, обращенный к ее возлюбленному Оллалю, и сразу же вслед за этим оплакать его кончину, потому что на сцену являлся палач в красном балахоне и отрубал герою голову. Пьесу написал Флобастер, но я никак не решалась спросить его: а за что, собственно, страдает благородный Оллаль?
Оллаля играл Бариан; он тянул в нашей труппе всех героев-любовников, но это было не совсем его амплуа, он и не молод к тому же… Флобастер мрачно обещал ему скорый переход на роли благородных отцов – но кто же, спрашивается, будет из пьесы в пьесу вздыхать о Гезине? Муха – вот кто настоящий герой-любовник, но ему только пятнадцать, и он Гезине по плечо…
Я смотрела из-за занавески, как прекрасная Роза, живописно разметав по доскам сцены подол платья и распущенные волосы, жалуется Оллалю и публике на жестокость свирепой судьбы. Красавица Гезина, пышногрудая и тонкая, с чистым розовым личиком и голубыми глазками фарфоровой куклы пользовалась неизменным успехом у публики – между тем все ее актерское умение колебалось между романтическими вскриками и жалостливым хныканьем. Что ж, а больше и не надо – особенно, если в сцене смерти возлюбленного удается выдавить две-три слезы.
Именно эти две слезы и блестели сейчас у Гезины на ресницах; публика притихла.
За кулисами послышались тяжелые шаги палача – Флобастер, облаченный в свой балахон, нарочно топал как можно громче. Благородный Оллаль положил голову на плаху; палач покрасовался немного, пугая прекрасную Розу огромным иззубренным топором, потом длинно замахнулся и опустил свое орудие рядом с головой Бариана.
По замыслу Флобастера плаха была прикрыта шторкой – так, что зритель видел только плечи казнимого и замах палача. Потом кто-нибудь – и этот кто-нибудь была я – подавал в прорезь занавески отрубленную голову.
Ах, что это была за голова! Флобастер долго и любовно лепил ее из папье-маше. Голова была вполне похожа на Бариана, только вся сине-красная, в потеках крови и с черным обрубком шеи; ужас, а не голова. Когда палач-Флобастер сдергивал платок с лежащего на подносе предмета, брал голову за волосы-паклю и показывал зрителю, кое-кто из дам мог и в обморок грохнуться. Флобастер очень гордился этой своей придумкой.
Итак, Флобастер взмахнул топором, а я изготовилась подавать ему поднос с головой несчастного Оллаля; и надо же было случиться так, что в это самое мгновенье на глаза мне попался реквизит, приготовленный для фарса о жадной пастушке.
Большой капустный кочан.
Светлое небо, ну зачем я это сделала?!
Будто дернул меня кто-то. Отложив в сторону ужасную голову из папье-маше, я пристроила кочан на подносе и набросила сверху платок. Прекрасная Роза рыдала, закрыв лицо руками; видимое зрителю тело Бариана несколько раз дернулось и затихло.
Палач наклонился над плахой – и я увидела протянутую руку Флобастера. Менять что-либо было уже поздно; я подала ему поднос.
Какая это была минута! Меня рвали надвое два одинаково сильных чувства – страх перед кнутом Флобастера и жажда увидеть то, что случится сейчас на сцене… Нет, второе чувство было, пожалуй, сильнее. Трепеща, я прильнула к занавеске.
Прекрасная Роза рыдала. Палач продемонстрировал ей поднос, строго посмотрел на публику… и сдернул платок.
Светлое небо.
Такой тишины эта площадь, пожалуй, не помнила со дня своего основания. Вслед за тишиной грянул хохот, от которого взвились с флюгеров стаи ко всему привычных городских голубей.
Лица Флобастера не видел никто – оно было скрыто красной маской палача. На это я, признаться, и рассчитывала.
Прекрасная Роза раскрыла свой прекрасный рот до размеров, позволяющих некрупной вороне свободно полетать взад-вперед. На лице ее застыло такое неподдельное, такое искреннее, такое обиженное удивление, которого посредственная актриса Гезина не могла бы сыграть никогда в жизни. Толпа выла от хохота; из всех шатров и балаганчиков высунулись настороженные лица конкурентов: что, собственно, случилось с привередливой, ко всему привычной городской публикой?