действие, где звучала, заглушая жалкий голос Раздолбежа, величественная, невообразимо старая музыка.
– Павла… я тебя прошу. Чего ты добьешься, кроме того, что тебя будут всю жизнь лечить…
Черно-белый экран мигнул; оттеснив Раздолбежа, в него вместилась Стефана. Удивленная, совершенно непохожая на себя – может быть оттого, что подобной растерянности Павла ни разу еще, ни разу за всю жизнь не видала на лице своей старшей, знающей жизнь сестры.
Стефана молчала. Молчала и близоруко щурилась, хотя близорукой отродясь не была. Потом оглянулась на кого-то невидимого, спросила растерянно:
– Сюда говорить? В объектив?
И, получив утвердительный ответ, снова невидяще посмотрела на Павлу.
И Павла увидела, что сестра ее тоже много старше, чем казалась до сих пор.
– Я не знаю, что говорить, – призналась Стефана, оглядываясь на невидимых людей за кадром. – Что… а спектакль-то посмотреть можно?..
– Отключи, – глухо сказал оператор Сава. – Мешает.
И, прежде чем Павла успела сообразить, чего от нее хотят, правая рука Савы скользнула над пультом, над лесом черных рычажков, безошибочно выбрала один, который Павла не отыскала бы сроду, и тихонько щелкнула, погружая черно-белый экран в окончательную черноту.
…Ровно горели факелы.
Программа новостей, десятилетиями выходившая в эфир в эти самые минуты, сорвалась. Новая волна зрителей – а «Новости» традиционно имели высокий рейтинг – хлынула во второй акт «Первой ночи»; люди недоуменно топтались перед телевизорами, попеременно смотрели на часы и в программу передач, пытались найти свою ошибку – но факелы горели ровно, спектакль ловил в свои сети, напряжение его захлестывало даже и далеких от всякого театра обывателей.
Спектакль разворачивался своим чередом, спектакль обходился теперь не только без режиссера – без актеров, молчащих сейчас перед включенными экранами, он обходился тоже.
Трое в замкнутом пространстве сидели, не глядя друг на друга. Сава впервые в жизни УВИДЕЛ заснятое им действо, и теперь его ладони механически комкали мятую бумажку, еще недавно бывшую чьим-то важным документом. Кович пребывал в собственных переживаниях и никому не хотел показывать своего лица. Павла… на Павлу вдруг волной накатила дремота.
Бороться не было ни сил, ни смысла; положив голову на локоть, она вяло думала о том, что главное дело сделано, Тритан отомщен и теперь бороться не за что. И бояться нечего тоже – семь бед, один ответ…
Стимулятор перестал действовать. И когда она ватными руками надорвала упаковку и засунула в рот последнюю капсулу – ничего не произошло.
Павла вздрогнула.
Сцена Пещеры – сейчас…
Ей хотелось досмотреть до конца.
Потому она сделала над собой невероятное усилие и подняла голову, едва оторвав ее от затекшего локтя.
И увидела, что руки Савы, комкающие бумажку, дрожат.
И Кович, выбравшись из своих мыслей, смотрит на экран.
Хоровод жуков… зеленоватые узоры лишайников, белесая тень, запах воды и плесени…
Мгновенная тень саага.
Сава вскрикнул. Вернее, хотел вскрикнуть, Павла видела, как прыгнули его плечи.
И снова – как тогда, в зале, как будто повинуясь однажды написанной партитуре, от щек ее отлила кровь, и лицо онемело.
Камера смотрела на юношу в белой рубашке, чью шею небрежным витком перечеркнул красный шарф…
Ее больно ударили в бок. Она вздрогнула.
Кович стоял рядом, и дрожащий палец его указывал на окошко рейтинга.
Девяносто девять и пять… Такого еще не бывало.
Павле сделалось дурно.
Сбой аппаратуры?
– Камеру, – Кович казался свежим и отдохнувшим, по обыкновению злым и готовым в бой. – Как договаривались. Я скажу.
Маленькая камера прыгала в руках потрясенного Савы. Павла сидела за пультом; последняя картинка – поклон, раскрывающийся занавес, Кович, поддерживающий Лицу, почти несущий ее на руках; Павла сжала зубы:
– Сава, разгон…
Занавес закрылся.