– Не… Я думал, ты.
– Я… Я в умывальню ходил…
– Ну, значит, Пиня забежал свою книжку забрать, а что такого страшного?
– Ничего… Вот его книжка, лежит…
– Ну, еще кто-нибудь… Ну и что?! Сопрут у тебя что-то? Ты, это, дерганный такой, как баба-истеричка. Гризапам горстями жрешь, смотри, скоро на иглу сядешь…
– Пошел ты…
Очередной бессонной ночью Клав признался Дюнке в постыдной трусости. Он боится неведомого; то, что находится на грани между «есть» и «нет», навевает тоску. Он живет ради того, чтобы думать о Дюнке – почему же с того памятного вьюжного вечера мысли о ней вызывают страх?.. Пусть она не обижается. Если она слышит его – пусть подаст знак. У него хватит любви, чтобы перешагнуть через
После этой сбивчивой исповеди на него снизошло странное спокойствие; он безмятежно проспал ночь и проснулся ровно в семь – как от толчка.
Юлек размеренно сопел – в тот день у него не было первой пары. В умывальне напротив лили воду, негромко переговаривались, хихикали братья-лицеисты – ежедневные утренние звуки, слишком обыденные для того, чтобы поднять Клава из теплого глубокого сна…
Запах. Какой странный запах, неприятный дух паленой синтетики…
Он встал. Хлопая в полутьме глазами, выбрался за ширму, отгораживающую «спальню» от «прихожей», и включил настольную лампу.
Прикосновение давней метели. Снежинки, бьющиеся в стекло…
Он еще не понял, в чем дело, но майка на спине уже взмокла, повинуясь бессознательному.
На стареньком деревянном столе, где толпились банки консервов, пачки печенья, кофейник, спички и хозяйственное мыло, спокон веков лежала пестренькая клеенчатая скатерть.
Среди намалеванных на ней яблок и помидор, лука, орехов и прочего радостного изобилия темнел сейчас черный след ожога.
Так бывает, когда по недомыслию коснешься кленки утюгом. Остается сморщенный, почерневший рубец – и гадкий запах горелого. Вот как сейчас…
Только тот, кто был здесь несколько минут назад, коснулся скатерти не утюгом и не паяльником. Потому что горелый след был отпечаток ладони. Выжженный след пятерни.
…Клав сдержался.
Юлек по-прежнему сопел; прислушиваясь и вздрагивая от любого изменения в его дыхании, Клав судорожно принялся сдирать скатерть со стола.
Звякали банки. Клав торопился, шипя неслышные проклятия; он почему-то был уверен, что любой чужой взгляд на отпечаток
Юлек спал; Клав натянул пальто – прямо поверх пижамы – и выскользнул из комнаты, прижимая к груди небольшой газетный сверток.
…Он возвращался, пропахший дымом от сгоревшей синтетики. Никто не видел. Никто не узнает.
На углу оживленно беседовали и дымили в пять сигарет ребята из службы «Чугайстер». Прохожие обходили их на почтительном расстоянии; Клав приблизился, улыбаясь широко и обаятельно:
– Ребята, угостите сигареткой.
Под пятью такими взглядами Юлек Митец, к примеру, одним махом наложил бы в штаны. Клав только скромно пожал плечами:
– Ну нету денег у бедного лицеиста, мама с папой на сигареты не дают, оно и понятно, да?
– Да, – с насмешкой отозвался коротконогий, с мощным торсом крепыш; широкая меховая безрукавка делала его фигуру приземистой, как стол. – Курить вредно, хамить опасно.
– Хороший парень, – усмехнулся другой, сутуловатый, с прозрачными, как стекло, голубыми глазами. – Тебе уже семнадцать исполнилось?
– Нет, – сообщил Клав, не утруждая себя враньем. – Но, поскольку с бабой я уже переспал, давайте будем считать меня совершеннолетним. Да?
Кажется, четверо из пятерых на мгновение растерялись. Пятый, немолодой, с навечно загорелым скуластым лицом, удовлетворенно кивнул:
– Убедил. Лови.
В руку Клаву легла сигарета, короткая и толстая, и следом протянулась зажигалка:
– Закуривай…
И он затянулся впервые в жизни.
Те четверо, что молча злились на него за свою мгновенную растерянность, сразу же взяли реванш. Мальчишка кашлял, легкие его раздирались свирепым «матросским» табаком, а из глаз градом катились слезы.
– Достукался?
– Как с бабой-то, так же было? Или все же сподручнее?