чемоданчиком, подошла к дивану, выбрала место поближе к печке и неторопливо уселась, вытянув ноги в грязных модельных туфлях.
Девчонка всхлипнула. Опустила свой рюкзак у стены и на него же и взгромоздилась – подобрав колени к подбородку, сразу же сделавшись похожа на угрюмую тощую птицу.
Ивге хотелось лечь. Но на полу было холодно и неуютно, а на диване слишком мало места – а потому она пристроилась на самом его краю, так, что оставалось еще место для старухи; та не стала садиться, а подошла к столу, неспешно наполнила железную миску дымящимся варевом, понюхала, удовлетворенно кивнула, вытащила из своего узелка алюминиевую ложку и принялась аккуратно, со знанием дела хлебать.
Ивгу знобило.
Ее подобрали в сумерках, когда она уже дважды успела отчаяться. Город полон был Инквизиции, Ивга чувствовала ее присутствие каждой клеточкой, каждым сантиметром свой многострадальной истончившейся шкуры. Люди ехали и шли, с детьми на плечах, с чемоданами и рюкзаками, люди ловили и без того переполненные машины, втискивались в автобусы; центр Вижны, много лет не видавший грузовиков, оказался запружен ими, будто какая-нибудь фабричная окраина, и из открытых кузовов торчали, в мольбе простирались к небу обмотанные газетами ножки столов и стульев. И везде, везде, везде была Инквизиция.
К вокзалу нельзя было подойти и близко; к автовокзалу тоже, Ивга скоро поняла, что, если она чует инквизитора, то через мгновение инквизитор чует и ее тоже. До поры до времени ее спасали толпы – она пряталась среди множества суетливых, испуганных, подавленных людей; на улицах, где на тысячу беженцев приходился один инквизитор, ей удавалось уйти от преследования. Она научилась издали ощущать приближение патрулей и кидаться в противоположную сторону, и ей покуда везло – однако приближался вечер, а с ним комендантский час, и патрулей делалось все больше, а укрытий – все меньше; подворотни казались ненадежными, а двери подъездов ощетинивались кодовыми замками, не желали, будто сговорившись, впускать бродяжку на теплый чердак – да и что там делать, на чердаке, хороший инквизитор-ищейка способен чуять на много метров и сквозь кирпичные стены, чтобы тебя не поймали, надо двигаться, двигаться, бежать…
И она бежала.
Вероятно, ей суждено было в этот вечер попасться. Невесть откуда вынырнувшая инквизиторская машина затормозила, разворачиваясь боком, перекрывая опустевшую улицу, и жмущаяся к стене Ивга ощутила тяжелый и властный приказ – стоять; уже парализованная этим приказом, уже сдавшаяся и беспомощная, она в последний момент ощутила во рту железный привкус.
Может быть, это был вкус ее крови. Может быть, это был вкус ее страха; ей же показалось, что она белыми лисьими зубами кусает ржавый, невозможно тяжелый замок своей захлопнувшейся клетки.
Она рванулась. Первые несколько метров пришлось ползти на руках, потому что ноги, скованные приказом, отказались служить – но боль в ободранных ладонях отрезвила и подхлестнула. Зарычав от дикого желания свободы, Ивга вырвалась из чужой воли, оставляя на сомкнувшихся челюстях приказа клочки окровавленной рыжей шерсти.
А через полчаса, когда темнота сгустилась, когда Ивга, обессиленная, забилась в сухую чашу фонтана в каком-то старинном дворе – тогда неестественную тишину мелкого, совершенно осеннего дождя нарушил скрип тележки – тележки с горячими бутербродами, и девочка в вытянутой кофте, нисколько не изменившаяся девочка остановилась неподалеку, извлекла из кармана желтую звенящую мелочь и сосредоточенно принялась считать монетки на маленькой детской ладони…
Ивга вздрогнула.
Старуха, хлебавшая из жестяной миски, наконец-то наелась. Аккуратно вытерла донце хлебным мякишем, тщательно облизнула ложку и снова спрятала ее в узелок. Оценивающе оглядела товарок; Ивга отвернулась.
Она боялась. Там, у фонтана, она испытала прежде всего страх; она боялась, что ее отвергнут. Еще сильнее боялась, что ее примут, и настоящий ужас вызывала мысль, что ее возьмутся наказывать за предательство…
Ее приняли. И ничем не упрекнули в сотрудничестве с Инквизицией. Ни словом не выказали свою осведомленность – и Ивга испытала в ответ что-то вроде благодарности.
Кто-то всхлипнул; Ивга подняла голову. Девчонка в спортивном костюме, сидевшая у стены, глухо плакала, вытирая слезы кулаками.
– Ты чего? – хрипловато спросила старуха.
– К маме… хочу… – выдохнула девчонка, пряча лицо в коленях.
– Ничего, – со вздохом отозвалась дама в кожаной куртке. – Потерпи, скоро уже не будешь хотеть… Девчонка последний раз всхлипнула – и замерла, глядя на нее широко раскрытыми мокрыми глазами.
– Не будешь, – устало подтвердила старуха. – А чего хотеть-то будешь, вот знать-то…
Неслышно отворилась входная дверь. Все обернулись одновременно; девчонка зажала ладонями рот.
Вошедшая была женщина средних лет. Со свободно лежащими на плечах черными прямыми волосами. В длинном, до пола, широком платье без пояса.
– Пойдемте, сестры… Последний вопрос – может быть, кто-то не хочет идти?
У Ивги подтянуло живот. Женщина не смотрела на нее – но Ивге казалось, что вопрос задан с поддевкой, с начинкой, со вторым смыслом; несколько минут прошло в молчании, и все это время Ивгины мысли беспомощно скользили по поверхности каких-то ненужных воспоминаний, пытаясь зацепиться за главное – и не умея… Она стоит на пороге, на пороге пропасти, вот, все, больше не будет времени, вспомнить бы что-нибудь хорошее, вспомнить бы, хоть сейчас, хоть напоследок…
Чай, остывающий в чашке. Белые гуси. Какой-то костер среди снега, оранжевый шарф, надломленная вишневая веточка, смола, еле ощутимый запах…
Все.
Женщина наклонила тяжелую голову: