тюремное заключение и даже смертная казнь за то, что он всего-навсего напился в кабачке и провел ночь вне стен монастыря.
– В то время как ежели вы согласитесь на временное изгнание, возлюбленный брат, вы не только избегнете опасности, но еще и водрузите знамя веры в провинции. Все, что вы делали и говорили прошлой ночью, весьма опасно и даже немыслимо здесь, на глазах у короля и его проклятых миньонов, но в провинции это вполне допустимо. Отправляйтесь же поскорей, брат Горанфло, быть может, и сейчас уже слишком поздно и лучники короля уже получили приказ арестовать вас.
– Как! Преподобный отец, что я слышу? – лепетал монах, испуганно вращая глазами, ибо по мере того, как приор, чья снисходительность поначалу внушала ему самые радужные надежды, продолжал говорить, брат сборщик милостыни все больше поражался чудовищным размерам, до которых раздувалось его прегрешение, по правде говоря весьма простительное. – Вы сказали – лучники, а какое мне дело до лучников?
– Ну, если вам нет до них дела, то, может быть, у них найдется дело к вам.
– Но, значит, меня выдали? – спросил брат Горанфло.
– Я мог бы держать пари, что это так. Уезжайте же, уезжайте.
– Уехать, преподобный отец, – сказал растерявшийся Горанфло, – но на что я буду жить, если уеду?
– О, нет ничего легче. Вы брат сборщик милостыни для монастыря: вот этим вы и будете существовать. До нынешнего дня собранными пожертвованиями вы питали других; отныне сами будете ими питаться. И затем, вам нечего беспокоиться. Боже мой! Мысли, которые вы здесь высказывали, приобретут вам в провинции столько приверженцев, что, ручаюсь, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Однако ступайте, ступайте с богом и в особенности не вздумайте возвращаться, пока не получите от нас приглашения.
И приор, ласково обняв монаха, легонько, но настойчиво подтолкнул его к двери кельи.
А там уже все братство стояло в ожидании выхода брата Горанфло.
Как только он появился, монахи толпой бросились к нему, каждый пытался прикоснуться к его руке, шее, одежде. Усердие некоторых достигало того, что они целовали полы его рясы.
– Прощайте, – говорил один, прижимая брата Горанфло к сердцу, – прощайте, вы святой человек, не забывайте меня в своих молитвах.
– Ба! – шептал себе под нос Горанфло. – Это я-то святой человек? Занятно.
– Прощайте, бесстрашный поборник веры, – твердил другой, пожимая ему руку. – Прощайте! Готфрид Бульонский[84] – карлик рядом с вами.
– Прощайте, мученик, – напутствовал третий, целуя концы шнурка его рясы, – мы все еще живем во тьме, но свет вскоре воссияет.
И, таким образом, Горанфло, передаваемый из рук в руки, шествовал от поцелуя к поцелую, от похвалы к похвале, пока не оказался у входных дверей монастыря, и как только переступил порог, эти двери захлопнулись за ним.
Горанфло посмотрел на двери с выражением, не поддающимся описанию. Из Парижа он вышел пятясь, словно уходя от ангела, грозящего ему концом своего пламенного меча.
Вот что он сказал, подойдя к городской заставе:
– Пусть дьявол меня заберет! Они там все с ума посходили, а если не посходили, то, будь милостив ко мне, боже, стало быть, это я, грешный, рехнулся.
Глава XXVII
О том, как брат Горанфло убедился, что он Сомнамбула, и как горько он оплакивал свою немощь
Вплоть до рокового дня, к которому мы пришли в своем повествовании, того дня, когда на бедного монаха свалилась неожиданная беда, брат Горанфло вел жизнь созерцательную, то есть он выходил из монастыря рано поутру, если хотел подышать свежим воздухом, и попозже, если желал погреться на солнышке; уповая на бога и на монастырскую кухню, он заботился лишь о том, чтобы обеспечить себе добавочно и в общем-то не так уж часто сугубо мирские трапезы в «Роге изобилия». Число и обилие этих трапез зависели от настроения верующих, ибо оплачивались они только звонкой монетой, собранной братом Горанфло в виде милостыни. И брат Горанфло, проходя по улице Сен-Жак, не упускал случая сделать остановку в «Роге изобилия» вместе со своим уловом, после чего доставлял в монастырь все собранные им в течение дня доброхотные даяния за вычетом монет, оставшихся в кабачке. А еще у него был Шико, его друг, который любил хорошо поесть в веселой компании. Но на Шико нельзя было полагаться. Порой они встречались три или четыре дня подряд, потом Шико внезапно исчезал и не показывался две недели, месяц, шесть недель. То он сидел с королем во дворце, то сопровождал короля в очередное паломничество, то разъезжал по каким-то своим делам или просто из прихоти. Горанфло принадлежал к числу тех монахов, для которых, как и для иных детей полка, мир начинался со старшего в доме, сиречь с монастырского полковника, и заканчивался пустым котелком. Итак, сие дитя монастыря, сей солдат церкви, если только нам позволят применить к духовному лицу образное выражение, которым мы только что охарактеризовали защитников родины, никогда и в мыслях не держал, что в один прекрасный день ему придется пуститься в путь навстречу неизвестности.
Если бы еще у него были деньги! Но приор ответил на его вопрос по-апостольски просто и ясно, как это сказано у святого Луки: «Ищите и обрящете».
Подумав, в каких далеких краях ему придется искать, Горанфло почувствовал усталость во всем теле.
Однако на первых порах самое главное было уйти от опасности, которая над ним нависла, опасности неизвестной, но близкой, по крайней мере такое заключение можно было сделать из слов приора.
Незадачливый монах был не из тех, кто может изменить свою внешность и с помощью какой-нибудь метаморфозы ловко ускользнуть от преследователей, поэтому он решил сначала выйти в открытое поле и, укрепившись в этом решении, довольно бодрым шагом прошел через Бурдельские ворота, а затем в страхе, как бы лучники, приятную встречу с которыми посулил ему аббат монастыря Святой Женевьевы, и в самом деле не проявили бы излишнего рвения, украдкой, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве, пробрался мимо караульни ночной стражи и поста швейцарцев.
Но когда он оказался на вольном воздухе, в открытом поле, в пятистах шагах от городской заставы, когда увидел на склонах рва, имеющих форму кресла, первую весеннюю травку, пробившуюся сквозь землю, увидел впереди над горизонтом веселое весеннее солнце, слева и справа – пустые поля, а сзади шумный город, он уселся на дорожном откосе, подпер свой двойной подбородок широкой толстой ладонью, почесал указательным пальцем квадратный кончик носа, напоминающего нос дога, и погрузился в размышления, прерываемые жалобными вздохами.
Брату Горанфло недоставало только кифары для полного сходства с одним из тех евреев, которые, повесив свои арфы на иву, во времена разрушения Иерусалима, оставили будущему человечеству знаменитый псалом «Super flumina Babylonis»[85] и послужили сюжетом для бесчисленного множества печальных картин.
Горанфло вздыхал так выразительно еще и потому, что приближался девятый час – час обеденной трапезы, ибо монахи, отстав от цивилизации, как это и подобает людям, уединившимся от мирской суеты, в году божьей милостью 1578-м все еще придерживались обычаев доброго короля Карла V, который обедал в восемь часов утра, сразу после мессы.
Перечислить противоречивые мысли, вихрем проносившиеся в мозгу брата Горанфло, вынужденного поститься, было бы не менее трудно, чем счесть песчинки, поднятые ветром на морском берегу за бурный день.
Но первой его мыслью, от которой, мы должны это сказать, он с большим трудом отделался, было: вернуться в Париж, пойти прямо в монастырь, объявить аббату, что он решительно предпочитает темницу изгнанию и даже согласен, если потребуется, вытерпеть и удары бичом, двойным бичом, и in-pace,