раз процессия была куда внушительней, да и к бичеванию кающиеся относились с большей ответственностью, – хотя эти утверждения совершенно не соответствовали истине.
Генрих вернулся в Лувр голодный, с плечами, исполосованными синими и багровыми рубцами. Во время шествия он ни на шаг не отходил от королевы и, пользуясь каждой передышкой, каждой остановкой процессии возле какой-нибудь часовни, сулил ей новые и новые подарки или строил планы совместного паломничества к святыням.
Что касается Шико, то, устав размахивать плеткой и проголодавшись от этого непривычного физического упражнения, на которое его подвигнул король, он после Монмартрских ворот незаметно отделился от процессии и вместе со своим дружком, братом Горанфло, тем самым монахом из монастыря Святой Женевьевы, который собирался исповедовать Бюсси, завернул в садик одной харчевни, пользовавшейся отменной репутацией. Там приятели распили изрядное количество бутылок пряного вина и полакомились чирком, убитым в болотах Гранж-Бательер. Затем, когда процессия возвращалась обратно, Шико снова занял свое место в рядах кающихся и вернулся в Лувр, с превеликим усердием бичуя без разбора всех, кто попадется под руку, – и кавалеров и дам; на его языке это называлось: «Раздавать полное отпущение грехов».
Когда стемнело, король почувствовал себя усталым от поста, от ходьбы босыми ногами по снегу, от неистовых ударов плети. Он приказал сервировать постный ужин, положить на плечи припарки, развести в камине большой огонь и отправился навестить Сен-Люка. Сен-Люк выглядел совсем здоровым и веселым.
Со вчерашнего дня король сильно переменился. Теперь он думал только о бренности всего земного, о покаянии и смерти.
– Ах! – вздохнул он с выражением человека, глубоко разочарованного. – Господь прав, делая наше существование столь горьким и тягостным.
– Но почему, государь? – спросил Сен-Люк.
– Потому что человек, устав от тягот мира сего, не страшится смерти, а, напротив, жаждет ее прихода.
– Прошу прощения, государь, – возразил Сен-Люк, – говорите только за себя самого, я вовсе не жажду смерти. Отнюдь.
– Слушай, Сен-Люк, – произнес король, сокрушенно покачивая головой, – ты поступишь правильно, ежели последуешь моему совету, более того, моему примеру.
– С превеликим удовольствием, государь, коли ваш пример мне понравится.
– Хочешь, я оставлю корону, а ты – жену, и мы вместе затворимся в какой-нибудь обители? У меня есть разрешение нашего святейшего отца. Завтра мы уже примем постриг, я буду зваться брат Генрих…
– Простите, государь, простите, но вы не дорожите своей короной, она вам уже изрядно поднадоела, иное дело моя жена – она мне очень дорога, ведь я ее совсем еще не знаю. Поэтому я не могу принять ваше предложение.
– Ох, ох, – завздыхал Генрих, – по-видимому, ты не так уж болен, как это кажется.
– Правда ваша, государь, мне весьма полегчало. Дух мой спокоен, а сердце исполнено радости. И я испытываю безумную тягу к счастью и к наслаждениям.
– Бедный Сен-Люк! – вздохнул король, складывая ладони, как на молитву.
– Это вчера, государь, нужно было ко мне обращаться с вашими предложениями, вчера. О, вчера я был капризным и угрюмым страдальцем. Из-за пустяка мог бы утопиться в колодце. Но нынче вечером все по-другому, я прекрасно провел ночь и отлично – день. Клянусь смертью Христовой! Да здравствует жизнь со всеми ее утехами!
– Ты всуе поминаешь Христа, богохульник!
– Разве я поклялся Христом, государь? Возможно. Но ведь было время – и вы им клялись, если только память мне не изменяет.
– Я клялся, Сен-Люк, но отныне я не клянусь.
– Ну, про себя я так не скажу. Я буду поминать спасителя по возможности меньше, только это я и могу вам пообещать. К тому же господь бог добр и милостив к нам, грешникам, когда грехи наши происходят от человеческих слабостей.
– Ты думаешь, бог дарует мне прощение?
– О, за вас, государь, я не поручусь, я говорю только за себя, за вашего смиренного слугу. Чума меня возьми! Вы, вы греховодничали по-королевски, ну а я грешил, как жалкий любитель, как частное лицо. Надеюсь, в Судный день у господа в руках будут разные весы и разные гири на них.
Король глубоко вздохнул и забормотал «Confiteor»,[17] ударяя себя в грудь при словах «mea culpa».[18]
– Сен-Люк, – спросил он, – скажи наконец, не хочешь ли ты провести ночь в моей опочивальне?
– Это зависит от того, – ответил Сен-Люк, – чем мы будем заниматься в опочивальне вашего величества.
– Мы зажжем все свечи, я лягу, а ты почитаешь молитвы святым.
– Благодарствую, государь.
– Ты отказываешься?
– Такое времяпрепровождение меня не соблазняет.
– Ты меня покидаешь в беде, Сен-Люк, ты меня покидаешь!
– Нет. Я вас не покидаю. Отнюдь!
– Неужели?
– Коли вам так угодно.
– Конечно, мне угодно.
– Но при одном условии sine qua non.[19]
– Каком?
– Пусть ваше величество повелит накрыть столы, созвать придворных, и, ей-богу, мы славно потанцуем.
– Сен-Люк! Сен-Люк! – вскричал король, охваченный ужасом.
– В чем дело? – сказал Сен-Люк. – Я хочу подурачиться сегодня вечером, лично я. А у вас, государь, нет желания выпить и поплясать?
Но Генрих не отвечал. Его дух, порой столь жизнерадостный и бодрый, все больше и больше омрачался; казалось, он борется с какой-то тяготившей его тайной мыслью, так птица, к лапке которой привязан кусок свинца, не может взлететь и тщетно хлопает крыльями.
– Сен-Люк, – наконец произнес король замогильным голосом, – видишь ли ты сны?
– Да, государь, и очень часто.
– Ты веришь в сны?
– Из благоразумия.
– Как так?
– Очень просто. Сны успокаивают, утешают в житейских горестях. К примеру сказать, прошлой ночью мне снился превосходный сон.
– А именно, расскажи…
– Мне снилось, что моя жена…
– Ты все еще думаешь о своей жене, Сен-Люк?
– Более чем когда-либо.
– Ах! – сокрушенно произнес король и возвел глаза к потолку.
– Мне снилось, – продолжал Сен-Люк, – что моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, ибо, государь, жена у меня красавица…
– Увы, да, – сказал король. – Ева тоже была красавицей, нечестивый грешник, а Ева погубила нас всех.
– Ах, вот почему вы настроены против моей жены. Но вернемся к моему сну, государь.
– Я тоже, – сказал король, – и я видел сон…
– Итак, моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, обрела крылья и тело птицы, и вот она,