двадцати двух. Она была очень хороша собой и чрезвычайно бледна, и, будь то днем, по легкой испарине, увлажнявшей на висках ее золотистые волосы, по обведенным синевой глазам, по матовой бледности рук, по томности ее позы нетрудно было бы заметить, что она находится во власти недомогания, истинную природу которого очень скоро выдали бы ее частые обмороки и округлившийся стан.
Но Шико из всего этого увидел только, что она молода, бледна и светловолоса.
Мужчины подошли к карете и, естественно, оказались между нею и скамьей, под которой скорчился в три погибели Шико.
Тот, что был выше ростом, взял в свои ладони белоснежную ручку, протянутую ему дамой, поставил одну ногу на подножку, положил локти на край дверцы и спросил:
– Ну как, моя милочка, сердечко мое, прелесть моя, как мы себя чувствуем?
Дама в ответ с печальной улыбкой покачала головой и показала ему свой флакон с солями.
– Опять обмороки, святая пятница! Как бы я сердился на вас, моя любимая, за то, что вы так расхворались, если бы сам не был виновником вашей приятной болезни.
– И какого дьявола притащили вы госпожу в Париж? – довольно грубо спросил второй мужчина. – Что за проклятие, клянусь честью! Вечно к вашему камзолу какая-нибудь юбка пристегнута.
– Э, дорогой Агриппа, – сказал тот, что заговорил первым и казался мужем или возлюбленным дамы, – ведь так тяжело разлучаться с теми, кого любишь.
И он обменялся с предметом своей любви взглядом, исполненным страстного томления.
– С ума можно сойти, слушая ваши речи, клянусь спасением души! – возмутился его спутник. – Значит, вы приехали в Париж заниматься любовью, мой милый юбочник? По мне, так и в Беарне вполне достаточно места для ваших любовных прогулок и не было нужды забираться в этот Вавилон, где сегодня вечером мы, по вашей милости, уже раз двадцать чуть-чуть не попали в беду. Возвращайтесь в Беарн, коли вам хочется амурничать возле каретных занавесочек, но здесь – клянусь смертью Христовой! – никаких интриг, кроме политических, мой господин.
При слове «господин» Шико возымел желание приподнять голову и поглядеть, но он не мог сделать этого без риска быть обнаруженным.
– Пусть себе ворчит, моя милочка, не обращайте внимания. Стоит ему прекратить свою воркотню, и он наверняка заболеет, у него начнутся, как у вас, испарины и обмороки.
– Но, святая пятница, как вы любите поговорить, – воскликнул ворчун, – уж если вам охота любезничать с госпожой, садитесь, по крайней мере, в карету, там безопаснее, на улице вас узнать могут.
– Ты прав, Агриппа, – сказал влюбленный гасконец. – Вы видите, милочка, советы у него совсем не такие скверные, как его физиономия. Дайте-ка мне местечко, прелесть моя, если вы не против, чтобы я сел возле вас, раз уж я не могу встать на колени перед вами.
– Я не только не против, государь, – ответила молодая дама, – я этого жажду всей душой.
– Государь! – прошептал Шико, невольно приподняв голову, которая крепко стукнулась о камень скамьи. – Государь! Что это она говорит?
Между тем счастливый любовник воспользовался полученным разрешением, и пол кареты заскрипел под дополнительным грузом.
Вслед за скрипом раздался звук продолжительного и нежного поцелуя.
– Клянусь смертью Христовой! – воскликнул мужчина, оставшийся на улице. – Человек и в самом деле всего лишь глупое животное.
– Пусть меня повесят, если я хоть что-нибудь в этом понимаю, – пробормотал Шико. – Но подождем. Терпение и труд все перетрут.
– О! Как я счастлив! – продолжал тот, кого назвали государем, ничуть не обеспокоенный брюзжанием своего друга, брюзжанием, к которому он, по всей видимости, давно уже привык. – Святая пятница! Сегодня прекрасный день: одни добрые парижане ненавидят меня всей душой и убили бы без малейшей жалости, другие добрые парижане делают все возможное, чтобы расчистить мне дорогу к трону, а я держу в своих объятиях милую женщину! Где мы сейчас находимся, д’Обинье? Я прикажу, когда стану королем, воздвигнуть на этом месте памятник во славу доброго гения Беарнца.
– Беа…
Шико не договорил – он набил себе вторую шишку по соседству с первой.
– Мы на улице Феронри, государь, и она тут не очень-то приятно пахнет, – ответил д’Обинье, который вечно был в дурном настроении и, когда уставал сердиться на людей, сердился на все, что придется.
– Мне кажется, – продолжал Генрих, ибо наши читатели уже, без сомнения, узнали короля Наваррского, – мне кажется, что я вижу, вижу ясно всю свою будущую жизнь: я король, я сижу на троне, сильный и могущественный, хотя, возможно, и менее любимый, чем сейчас. Мой взгляд проникает в это будущее вплоть до моего смертного часа. О моя дорогая, повторяйте мне еще и еще, что вы меня любите, ведь при звуке вашего голоса сердце мое тает!
И в приступе грусти, которая его иной раз охватывала, Беарнец с глубоким вздохом опустил голову на плечо своей возлюбленной.
– Боже мой! – испуганно воскликнула молодая женщина. – Вам дурно, государь?
– Вот-вот! Только этого недоставало, – возмутился д’Обинье, – нечего сказать, хорош солдат, хорош полководец и король, который падает в обморок!
– Нет, нет, успокойтесь, моя милочка, – сказал Генрих, – упасть в обморок возле вас было бы счастьем для меня.
– Просто не понимаю, государь, – заметил д’Обинье, – почему это вы подписываетесь «Генрих Наваррский»? Вам следовало бы подписываться «Ронсар» или «Клеман Маро».[107] Тело Христово! И как это вы ухитряетесь не ладить с госпожой Марго, ведь вы оба души не чаете в поэзии!
– Ах, д’Обинье, сделай милость, не говори мне о моей жене. Святая пятница! Ты же знаешь поговорку… Что, если мы вдруг встретимся здесь с Марго?
– Несмотря на то что она сейчас в Наварре, верно?
– Святая пятница! А я, разве я сейчас не в Наварре? Во всяком случае, разве не считается, что я там? Послушай, Агриппа, ты меня прямо в дрожь вогнал. Садись, и поехали.
– Ну нет уж, – сказал д’Обинье, – езжайте, а я пойду за вами. Я вас буду стеснять, и, что того хуже, вы будете стеснять меня.
– Тогда закрой дверцу, ты, беарнский медведь, и поступай, как тебе заблагорассудится, – ответил Генрих. – Лаварен, туда, куда ты знаешь! – обратился он затем к вознице.
Карета медленно тронулась в путь, а за ней зашагал д’Обинье, который порицал друга, но считал необходимым оберегать короля.
Отъезд Генриха Наваррского избавил Шико от ужасных опасений: не такой человек был д’Обинье, чтобы оставить в живых неосторожного, подслушавшего его откровенный разговор с Генрихом.
– Следует ли Валуа знать о том, что здесь произошло? – сказал Шико, вылезая на четвереньках из- под скамьи. – Вот в чем вопрос.
Шико потянулся, чтобы вернуть гибкость своим длинным ногам, сведенным судорогой.
– А зачем ему знать? – продолжал гасконец, рассуждая сам с собой. – Двое мужчин, которые прячутся, и беременная женщина! Нет, поистине это было бы подлостью! Я ничего не скажу. К тому же, как я полагаю, оно не так уж и важно, поскольку в конечном-то счете правлю королевством я.
И Шико, в полном одиночестве, весело подпрыгнул.
– Влюбленные – это очень мило, – продолжал он, – но д’Обинье прав: наш дорогой Генрих Наваррский влюбляется слишком часто для короля in partibus.[108] Всего год тому назад он приезжал в Париж из-за госпожи де Сов. А нынче берет с собой очаровательную крошку, предрасположенную к обморокам. Кто бы это мог быть, черт возьми? По всей вероятности – Ла Фоссез. И потом, мне кажется, что если Генрих Наваррский серьезный претендент на престол, если он, бедняга, действительно стремится к трону, то ему не мешает малость призадуматься над тем, как уничтожить своего врага Меченого, своего врага кардинала де Гиза и своего врага милейшего герцога Майеннского. Мне-то он по душе, Беарнец, и я уверен, что, рано или поздно, он доставит неприятности этому богомерзкому живодеру из Лотарингии. Решено, я ни словечком не обмолвлюсь о том, что видел и слышал.