участии мадемуазель Риуф в этом акте милосердия и о ее присутствии на том мысе.
— Бедняга! — прошептала Милетта по окончании его рассказа.
— Разве вы его знаете, матушка? — трепеща спросил Мариус.
Минуту жена Пьера Мана колебалась; затем она собрала все свое мужество, но его не было достаточно, чтобы преодолеть страх, внушаемый ей необходимостью сделать это признание, и она отрицательно покачала головой.
Мариус не мог поверить, чтобы из уст матери исходила ложь; он с облегчением вздохнул, как будто с души его сняли тяжелый груз.
— Ну что ж, тем лучше, — сказал он, — поскольку то, что произошло сегодня, подтверждает мои подозрения, родившиеся на днях, и я теперь совершено убежден, что, спасая его тогда, я оказал обществу плохую услугу…
— Мариус!
— … так как этот мнимый нищий просто бандит…
— Мариус!
— … готовящийся совершить какое-то новое преступление!
— О, замолчи, замолчи!
— Почему я должен молчать, матушка?
— О, если бы ты только знал, кого ты поносишь! Если бы ты знал, кому ты адресуешь эти бранные слова! — словно безумная повторяла Милетта.
— Матушка моя, что это за человек? Скажите, кто он: это необходимо. Поскольку речь идет о нашей чести — о том единственном, что я имею полное право защищать; это право позволяет мне приказывать, и я приказываю.
Затем, испугавшись оцепенения, охватившего Милетту при звуке его голоса, обычно нежного, а сейчас ставшего суровым и угрожающим, он продолжал так:
— Нет, я не приказываю вам; разве мои мольбы и слезы ничего не значат для вас? Я плачу и умоляю вас. Теперь я встаю перед вами на колени и заклинаю вас, моя матушка. Объясните же мне, по какой ужасной воле случая могли возникнуть какие-то отношения между вами, такой благоразумной, честной и добродетельной, и им, этим отвратительным типом!
— Ты узнаешь все, сын мой, но еще раз умоляю тебя — помолчи, не говори так. Совсем недавно ты сам мне сказал: «Мать — это Бог для сына: как и он, она непогрешима». Так вот, Мариус, ты должен посочувствовать нищете этого человека и облегчить ее; ты не имеешь права обращать свой взгляд на ошибки, которые он мог совершить; ты обязан простить ему его преступления, и, как бы отвратителен он ни был для всех, для тебя он должен оставаться святым, ибо этот человек…
— Матушка!
— … этот человек, Мариус, твой отец!
И с трудом выдохнув эти последние слова, Милетта, совершенно подавленная, вновь упала на диван. Услышав их, Мариус стал бледным как полотно и несколько минут, словно пораженный громом, сидел неподвижно; затем, бросившись Милетте на шею, крепко сжал ее в своих объятиях и, прижимая ее к своей груди, стал покрывать ее лицо нежными поцелуями, обливая его горячими слезами.
— Вы же видите, моя дорогая матушка, — воскликнул он, — что я по-прежнему люблю вас!
Прошло несколько мгновений; слышны были лишь поцелуи и рыдания матери и сына.
Затем Милетта рассказала сыну обо всем том, о чем уже знают наши читатели.
Когда она заканчивала этот печальный рассказ, который неоднократно прерывался из-за спазмов отчаяния, сжимавших ей горло, сын продолжал задумчиво сидеть, облокотись о диван и подперев голову рукой, тогда как Милетта, наклонившись к нему, положила голову ему на плечо и еще ближе придвинулась к тому, кто вскоре должен был остаться, как она предчувствовала, ее единственной поддержкой.
— Матушка моя, — сказал он ей сурово и нежно, — не надо плакать. Ваши слезы только еще больше обвиняют того, из-за кого наши судьбы столь несчастны; мне непозволительно в этом смысле присоединяться к вам. Я могу только сожалеть о судьбе Пьера Мана — моего отца. Ваша ошибка будет совсем легкой, когда Господь положит ее на весы, на которых он взвешивает все наши поступки. И он не проявит по отношению к вам больше строгости, чем он проявил бы ее к ангелу, так же как и вы впавшему в заблуждение, я уверен в этом. Что же касается вашего сына, то с того часа, как ему открылись все скорби вашей жизни, он вас любит во сто крат больше, нежели прежде, потому что он увидел вас несчастной: так не падайте же духом.
Мариус поднялся и сделал несколько шагов по комнате.
— Завтра, матушка, — сказал он, — нам необходимо сделать два дела.
— Какие? — спросила Милетта, слушавшая молодого человека с почти благоговейным вниманием.
— Первое состоит в том, чтобы покинуть этот дом.
— Мы уедем?!
— Не беспокойтесь, матушка, о вашей будущей судьбе; я трудолюбив и полон сил, а чувство долга благодаря вам столь сильно воспитано во мне, что вы можете без страха опереться на меня и рассчитывать впредь только на своего сына.
— О, я обещаю тебе это, мой дорогой сын.
— Затем, — продолжил молодой человек глухим голосом, — нам надо будет найти… вы сами знаете кого.
— О Боже! — воскликнула Милетта, дрожа от страха.
— Не подумайте, матушка, что я намереваюсь принудить вас вновь разделить свою жизнь с тем, кто так виноват перед вами. Вовсе нет; но он страдает, у него нет крова над головой; быть может, ему нечего есть, а ведь он мой отец, и я обязан разделить между вами и им плоды моего труда. И потом, — понизив голос, продолжил Мариус, — кто знает? Быть может, мои мольбы заставят его порвать со своей достойной сожаления прошлой жизнью и вернуться к более порядочному существованию.
Мариус говорил все это спокойно и просто, хотя и с решимостью, обнаруживавшей одновременно твердость и возвышенность его характера. Обожание, испытываемое Милеттой к своему благородному сыну, заставило ее на время забыть о собственных горестях.
Однако одна ее боль все равно оставалась острой и мучительной.
Милетта никогда не стремилась вникнуть в социальные теории, но, сама того не подозревая, она пробила в них брешь. Когда муж бросил ее, ей казалось, что общество не может оставить ее без поддержки. И, когда такая поддержка представилась, она посчитала, что ее долг состоит в том, чтобы быть такой же преданной, покорной и верной тому, кто протянул ей в трудную минуту руку помощи, такой же, какой она была в браке, освященном Богом и людьми. Вследствие этого ее стали одолевать сомнения в правильности своего положения. Она до конца осознала это лишь в самое последнее время, когда закон, не имея возможности признать за Мариусом преимущества этого незаконного брака и отказываясь видеть в юноше кого-нибудь иного, кроме сына Пьера Мана, ясно показал ей все отрицательные стороны этого союза.
Но если рассудок ее и уступал перед очевидностью этого факта, то о сердце ее нельзя было так сказать.
У Милетты никогда не было к г-ну Кумбу того, что называют любовью. То, что она испытывала к нему, можно определить лишь словом «привязанность», а это чувство весьма неопределенное, и основания для него чаще всего малоощутимы и почти всегда различны, однако оно бесконечно более могущественное, чем любовь, поскольку, в отличие от нее, не бывает поводом к тем бурям, что оставляют тучи на самых прекрасных горизонтах, и поскольку время, возраст и привычка лишь усиливают это чувство и укрепляют его, в противоположность любви.
Прошло двадцать лет их совместной жизни, и, несмотря на необычные привычки, какие г-н Кумб привносил в свои ласки, несмотря на его эгоизм, его глупую заносчивость, его чванство, его причуды и скупость, в душе Милетты привязанность к этому человеку находилась в непосредственной близости к той, что она питала к своему сыну.
И, какой бы покорной судьбе она ни казалась, мысль о возможности вскоре покинуть этот дом и никогда более не видеть бывшего грузчика, потрясла ее; она не могла себе представить, чтобы такое стало возможным.