Господин Кумб схватил свое ружье с восторгом арестованного дикаря, увидевшего в нем свое спасение; он с яростью нажал на курок; но, поскольку ружье чистили, оно осталось незаряженным и его следовало зарядить.
Однако, утратив свою стихийность, порыв г-на Кумба, доведший его до такой крайности, утратил, естественно, и свою необузданность; тем не менее г-н Кумб был по-прежнему решительно настроен преподать этому негодяю то, что он называл уроком; но мы полагаем, что ему уже пришла в голову мысль стрелять или немного выше, или немного ниже живой цели, которую он собирался поразить; это, впрочем, не гарантировало ее ни от чего.
XIII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН КУМБ ДАЛ МАКИАВЕЛЛИ ДЕСЯТЬ ОЧКОВ ВПЕРЕД
Каким бы свирепым охотником ни был г-н Кумб, у него не было времени для приобретения того основательного опыта, что позволяет заместить глаза руками и заряжать ружье в темноте; ему пришлось зажигать лампу, чтобы помочь себе за отсутствием такого навыка.
Он поднес спичку к обгорелому фитилю ночника; фитиль окрасился в багровый цвет, а затем вспыхнул; свет от него, тусклый и мерцающий, падая на стены, оставлял на них невероятные и фантастические рисунки. Внезапно подача масла, смачивавшего фитиль, увеличилась и ночник осветил всю комнату; г-н Кумб бросился к пороховнице и к сумке с дробью.
Однако не успел он взять их, как его взгляд упал на Милетту; бедная женщина спала безмятежным сном, ритмичное дыхание равномерно вздымало ее грудь, лицо ее было спокойно, на губах блуждала легкая улыбка: жизнь продолжалась во сне. Ей, вероятно, снился тот, кого ее хозяин в эту самую минуту готовился убить.
Это сопоставление немедленно пришло на ум г-ну Кумбу, все же не поступившему так; оно опечалило его; впервые за всю свою жизнь он упрекнул себя за равнодушие к смиренному и глубокому самопожертвованию, к самоотречению и нежности, которые составляли смысл существования его служанки; впервые он заметил, какой благородной и великодушной была она и каким мелким и ничтожным был он; и тогда ружье выскользнуло у него из рук и с грохотом упало на каменный пол; и если воздействие было неожиданным, то противодействие было внезапным: возникшее вдруг у г-на Кумба убеждение винить в своих ошибках самого себя лишь многократно усилило его первоначальный гнев. Не став поднимать ружье, он открыл замок и задвижку и, выломав палку из метлы, оказавшейся у него под рукой, бросился из дома, полный решимости употребить ее на то, что было предназначено ей Господом.
Господин Кумб побежал к стене, но, к своему великому изумлению, уже не обнаружил там лестницы. Он вернулся к дому; простыня, уличившая Мариуса, спряталась в свою ракушку; ракушкой этой было окно сына Милетты: плотно закрытое, оно обрело честный и невинный вид, такой же, как у соседних окон.
Господин Кумб начал рычать от охватившего его гнева.
Внезапно он замолк.
Из соседского сада послышалось: «Эй! Эй!» — явно ответ на свист, прозвучавший из уст Мариуса как сигнал, и это «Эй! Эй!», несомненно, произнесла женщина.
Господин Кумб подавил волнение сердца, готового вырваться у него из груди, и, стараясь придать своему голосу юношескую интонацию, как никогда ранее заинтересованный в разгадке этой тайны, ответил на зов, донесшийся из соседнего сада.
Едва он это сделал, как к его ногам упало что-то довольно тяжелое, переброшенное через общую для обоих участков стену. Это был камень, обернутый клочком тщательно сложенной бумаги, и бывший грузчик на время им завладел — что бы там ни случилось, секрет молодого человека лежал у него в кармане. Впрочем, не стоило упускать случая еще глубже проникнуть в этот секрет. Господин Кумб вновь подал голос, на этот раз не столь удачно: он услышал, как захрустел песок под ножкой той, что уходила крадучись; неизвестная отправительница послания удалялась.
Господин Кумб, ничего не ответив Милетте, проснувшейся от шума упавшего ружья и не знавшей, что и думать при виде совершенно расстроенного лица своего хозяина, взял лампу и поднялся к себе в комнату.
Вот что содержалось в поднятом им клочке бумаги:
Письмо было подписано полным именем: «Мадлен Риуф».
С присущей решимостью и со всей искренностью любви молодая женщина была счастлива придать этому листку бумаги ценность векселя.
Господин Кумб стал размышлять; он крутил послание мадемуазель Риуф и так и сяк, как будто ей удалось утаить между строк какой-то важный смысл, который ему еще не удалось угадать. Каждое из своих движений он сдабривал проклятиями, полными то презрения, то ярости: первые — по поводу бесстыдства женщин, вторые — по поводу неблагодарности мужчин.
Вдруг он заметил постскриптум, чуть было не оставленный им без внимания из-за тонкого почерка писавшей.
На этот раз уже нельзя было принять язык мадемуазель Мадлен за мальгашский. Господин Кумб не знал, смеяться ему или плакать.
На самом деле он претерпевал и то и другое ощущение.
Как все эгоисты на свете, он не понимал, что в этом мире могло бы поколебать счастье, которое надлежало испытывать, выполняя то, что могло быть приятно ему самому. Он не думал о выгодах, какие проистекали бы для Мариуса из этого брака, столь далеко превосходящего его надежды; его заботило лишь то, что сам он называл предательством его воспитанника: оно казалось ему не только постыдным, но прежде всего преступным, и никакой вид наказания не мог быть слишком суровым, чтобы покарать за него. Думая об этом, г-н Кумб ощущал одновременно сожаление, полное горечи, и ярость, чреватую презрением.
С другой стороны, поскольку он глубоко осознавал, что такое общественная иерархия, союз сына Пьера Мана, осужденного, с девицей, принадлежавшей к торговой аристократии Марселя, представлялся ему чем- то необычайно шутовским! Об этом прекрасном замысле в письме было сказано без обиняков, но в такое нельзя было поверить; г-н Кумб ожидал увидеть какого-нибудь смешного чертика, выскакивающего из письма, какие порой выскакивают из табакерки.
— Ха-ха-ха! Это уж чересчур забавно! — воскликнул г-н Кумб. — Сын этого мерзавца Мана и Милетты, моей служанки — ведь что ни говори, она прежде всего лишь моя служанка, — верит, что он женится на даме, которой я в его возрасте не осмелился бы предложить святой воды на кончике своего пальца! Ай-ай! Это как если бы мэр Касиса захотел управлять Марселем! Да она же смеется над ним, как тунец над пехотинцем!