жителям равнин — Милето.
Все калабрийцы и горной, и низменной областей призывались взяться за оружие и собраться в назначенных местах.
После того как энциклика была сочинена, а затем переписана, за неимением типографа, в двадцати пяти или тридцати экземплярах и разослана курьерами во все стороны, главный наместник вышел на балкон подышать свежим воздухом и полюбоваться великолепным зрелищем, раскинувшимся перед его глазами.
И хотя в его кругозор входили объекты более значительные, внимание кардинала невольно привлек к себе небольшой баркас, огибавший острую оконечность мыса Фаро и имевший на борту трех человек.
Двое сидевших на носу баркаса были заняты маленьким латинским парусом, а третий, помещавшийся позади, удерживал шкот правой рукой, а левой опирался на руль.
Чем дольше кардинал всматривался в последнего, тем определеннее убеждался, что знает его. Наконец баркас приблизился настолько, что у кардинала не осталось сомнений.
Это был адмирал Караччоло получив отставку, он возвращался в Неаполь и высадился в Калабрии почти в то же время, что и Руффо, но с совсем иной целью и в прямо противоположном состоянии духа.
Судя по направлению, в каком следовал баркас, было очевидно, что он должен причалить к берегу у самой виллы.
Кардинал спустился к месту высадки, чтобы подать адмиралу руку, когда тот будет выходить на берег.
И действительно, в ту минуту, когда Караччоло спрыгнул на песок, он увидел кардинала, готового ему помочь.
Адмирал вскрикнул от удивления. Покинув Палермо в тот самый день, когда была принята его отставка, и на том же баркасе, на котором он сейчас прибыл, адмирал плыл вдоль побережья, отдыхая ночью и пускаясь в путь утром, шел под парусом, когда ветер ему благоприятствовал, и на веслах, если ветра не было или нельзя было им воспользоваться.
Он не знал об экспедиции кардинала и, увидев толпу вооруженных людей и узнав королевское знамя, направил туда свой баркас, чтобы найти объяснение этой загадке.
Между Франческо Караччоло и кардиналом Руффо никогда не было большой взаимной симпатии. Они были слишком разными людьми по уму, взглядам, чувствам, чтобы быть друзьями. Но Руффо глубоко чтил характер адмирала, а адмирал высоко ценил способности Руффо.
Оба они, как уже нам известно, принадлежали к двум самым могущественным аристократическим родам Неаполя, вернее, Неаполитанского королевства. Они встретились, сознавая, что как люди выдающиеся не могут отказать друг другу в уважении, и оба улыбнулись.
— Вы приехали, чтобы присоединиться ко мне, князь? — спросил кардинал.
— Это было бы возможно и даже весьма лестно для меня находиться в вашем обществе, ваше преосвященство, — ответил Караччоло, — если бы я еще находился на службе у его величества, но король соизволил согласиться на мою просьбу и принять мою отставку, так что вы видите перед собою простого путешественника.
— Добавьте к этому, — сказал кардинал, — что священнослужитель, вероятно, кажется вам непригодным для военного дела. И потом, кто имеет право повелевать, не потерпит над собой руководства.
— Ваше преосвященство ошибается, если судит обо мне так, — возразил Караччоло. — Я предлагал королю согласиться на защиту Неаполя, назначить вас главнокомандующим всех войск, а меня и моих моряков отдать в ваше распоряжение. Король отказал. А теперь уже слишком поздно.
— Почему же поздно?
— Потому что король нанес мне оскорбление, какое не прощают князья нашего рода.
— Мой дорогой адмирал, в деле, за которое я взялся и ради которого готов пожертвовать жизнью, решается не только судьба короля, но и судьба отечества.
Адмирал покачал головой:
— При абсолютной монархии, ваше преосвященство, этого понятия не существует, ибо нет отечества там, где нет граждан. Отечество было в Спарте, где Леонид, защищая его, отдал свою жизнь при Фермопилах; отечество было в Афинах, где Фемистокл победил персов в битве при Саламине; отечество было в Риме, где Курций бросился в пропасть. Вот почему история предлагает потомству чтить память Леонида, Фемистокла и Курция; но найдите мне кого-нибудь равного им в абсолютных монархиях! Нет! Посвятить свою жизнь служению королям-деспотам и принципам тирании — значит обречь себя на неблагодарность и забвение. Нет, ваше преосвященство, князья Караччоло не совершают таких ошибок! Как гражданин я почитаю благом, что слабый и обделенный умом король лишается трона; как князь я доволен тем, что рука, гнет которой я ощущал, обезоружена; как человек я радуюсь, что развратный двор, который подавал Европе пример попрания нравственности, оказался в безвестности изгнания. Моя верность королю ограничивалась охраной жизни его и королевского семейства при их бегстве, но она отнюдь не простирается настолько далеко, чтобы содействовать восстановлению на троне слабоумной династии. Неужели вы думаете, что если бы в один прекрасный день какое-то политическое потрясение сбросило с трона Цезарей Клавдия и Мессалину, то, скажем, Корбулон оказал бы большую услугу человечеству, если бы ушел из Германии со своими легионами и восстановил на троне слабоумного императора и развратную императрицу! Конечно, нет! Я счастлив, что вернулся к частной жизни; теперь я буду лишь наблюдать за происходящими событиями, но сам вмешиваться не стану.
— Неужели такой умный человек, как адмирал Караччоло, мечтает о подобном? — воскликнул кардинал. — Да разве частная жизнь создана для человека ваших достоинств? Можно ли оставаться бесстрастным зрителем политических событий, которые только что свершились? Разве возможна такая слепота для того, кто носит в себе свет? Когда одни сражаются за королевскую власть, а другие — за республику, существует ли сила, способная удерживать верное сердце и мужественный дух от участия в этой борьбе? Те, кого Бог щедро одарил знатностью, умом, богатством, не принадлежат себе. Они принадлежат Господу и выполняют в этом мире его предначертания. Порою люди следуют путем Господним, порою, как слепцы, противятся его промыслу; но и в том и в другом случаях их поражения, как и победы, служат уроком для сограждан. Говорю вам, Бог не прощает только тех, кто замыкается в собственном эгоизме как в неприступной крепости, и, оградив себя от ран и обид, смотрит с высоты своих стен на великую битву, которую в течение восемнадцати веков ведет человечество. Не забывайте об этом, ваша светлость. Они подобны тем, кого Данте считает более других заслуживающими презрения: они не служат ни Богу, ни Сатане.
— А в битве, которая готовится, кого называете вы Богом, а кого Сатаной?
— Надо ли мне говорить вам, князь, что я, как и вы, не заблуждаюсь на счет короля. Отдавая ему свою жизнь, я не преувеличиваю его достоинств. Но такой человек, как я, — а уж если на то пошло, позвольте мне прибавить: «И такой человек, как вы», — служит не просто другому человеку, в котором он признает существо низшее по образованию, уму, мужеству, — нет, он служит бессмертному принципу, заключенному в этом существе, подобно тому как душа живет в дурно сложенном теле, безобразном и гадком. А принципы — разрешите мне сказать вам это, мой дорогой адмирал, — принципы представляются нашему человеческому взору справедливыми или несправедливыми в зависимости от нашего положения. К примеру, окажите мне честь на минуту допустить, что я обладаю разумом, равным вашему. И все-таки мы стали бы рассматривать, оценивать, обсуждать один и тот же принцип с прямо противоположных точек зрения по той простой причине, что я прелат, князь римской Церкви, а вы — князь мирской власти со всеми ее прерогативами.
— Пусть так.
— Наместник Христа папа Пий Шестой был лишен престола. Пытаясь восстановить на троне Фердинанда, я, в сущности, пытаюсь вернуть папу Пия Шестого; возвращая на неаполитанский престол короля Обеих Сицилии, я возвращаю Анджело Браски на престол святого Петра. Меня не беспокоит вопрос, будут ли счастливы неаполитанцы, увидев вновь своего короля, и жаждут ли римляне вновь обрести своего папу; нет, я кардинал, следовательно, солдат папы и сражаюсь за папскую власть — вот и все.
— Вы счастливы тем, ваше преосвященство, что перед вами ясно прочерченный путь. Мой — менее легок. Я должен сделать выбор между принципами, оскорбляющими мое воспитание, но удовлетворяющими ум, и государем, которого мой ум отторгает, но с которым меня связывает мое воспитание. Мало того. Этот