которые сами собою вились, то я решился надеть шапочку. Надобно, однако же, признаться, что я принял это важное решение после довольно продолжительного размышления, которое сделало бы честь любой кокетке. В восемь часов пришел за мною Константин. Я прождал его ровно три часа.
Я пошел за ним; лицо мое было спокойно, а сердце хотело выпрыгнуть из груди. Мы спустились с лестницы, от которой ключ был у хозяина, и я очутился на дворе, куда так часто с жадностью погружался взорами. Когда мы вошли в павильон, я чувствовал, что колени мои подгибались. В эту минуту Константин оглянулся на меня; боясь, чтобы он не заметил моего волнения, я собрался с силами и пошел за ним по лестнице, покрытой турецким ковром, в который ноги уходили как будто в мох. Уже на лестнице воздух был наполнен теплым благоуханием розы и бензоя.
Мы вошли в первую комнату, и Константин оставил меня тут на минуту одного. Она была убрана совершенно по-турецки: потолок резной, расписанный самыми яркими красками в византийском вкусе. Па белым стенам вились прихотливые арабески из цветов, рыб, киосков, птиц, бабочек, плодов; все это было с большим вкусом переплетено и перемешано. Вокруг всей комнаты шел диван, покрытый лиловою шелковою материей с серебряными цветочками; в углах диванов лежали одна на другой подушки из той же материи. Посередине комнаты был круглый бассейн, и сквозь прозрачный покров свежей воды виднелись индийские и китайские рыбки с голубою и золотистою чешуей; по краям сидели голуби, сизые с розовым отливом, такие хорошенькие, что даже у Венеры на острове Пафосе или Цитере лучше этих, верно, не бывало. В углу, на треножнике древней формы, горели алоэ и жасминная эссенция; нежный пар их вылетал в открытое окно, и в комнате оставалось только легкое благоухание. Я подошел к окну; оно было прямо против моего, следственно, из-под этой самой решетки выставлялась обворожительная ручка, которая меня с ума свела.
В это время Константин возвратился, извиняясь, что так долго заставил меня прождать, и сваливая вину на женские капризы. Фатиница, которая прохворала три дня, решилась накануне прибегнуть ко мне, а теперь ни за что на свете не хотела принять меня; но, наконец, кое-как согласилась. Я поспешил воспользоваться позволением и, боясь, чтобы она опять не передумала, просил Константина вести меня: он пошел вперед, я за ним.
Не стану описывать второй комнаты; здесь только один предмет приковал к себе все мое внимание: сама больная, в которой я тотчас узнал Фатиницу. Она лежала на шелковых подушках, опустив головку на спинку дивана, как будто не в состоянии была ее поддерживать; я остановился у дверей, а отец подошел к ней и стал говорить по-гречески, так что я между тем мог на свободе рассмотреть ее.
На лице у нее, как всегда у женщин в Турции, была маленькая вуаль, уголком, как бывает у масок, унизанная внизу рубинами; на голове шапочка с цветами, вышитыми по золотому полю; сверху, вместо- обыкновенной шелковой кисти, висела кисть жемчужная. Волосы на висках были завиты по-английски и лежали на щеках, а сзади, заплетенные и покрытые маленькими золотыми монетами в виде чешуи, висели до самых колен. На шее у нее было ожерелье из венецианских секинов, соединенных между собою колечками; пониже ожерелья, которое не доходило до груди, а обвивалось вокруг одной шеи, был шелковый корсаж, который так плотно охватывал плечи и грудь, что нисколько не скрадывал обворожительных форм. Рукава этого корсажа, начиная с локтя, были разрезные и с одной стороны завязаны золотыми шнурками, а с другой застегнуты жемчужными запонками; сквозь отверстия рукавов виднелись круглые и белые руки с множеством браслетов, а потом и восхитительные ручки с ноготками, выкрашенными вишневым цветом; одна из этих миленьких ручек небрежно держала янтарный мундштук паргилэ; богатый кашемировый кушак, сзади повыше, спереди пониже, придерживался застежкою из драгоценных каменьев; а на впадине желудка сквозь тонкую газовую сорочку просвечивало розовое тело. Под кушаком были шальвары из индейской кисеи, широкие, все в складках; они оканчивались у щиколотки, а из-под них выставлялись обнаженные ножки, у которых ногти были выкрашены так же, как на руках; но когда я вошел, эти беленькие ножки скрылись, как испуганные маленькие лебеди прячутся под крылья матери.
Я в минуту рассмотрел все это и догадался, что она с намерением оделась так, чтобы открыть все, что не принуждена была прятать. Тут Константин знаками подозвал меня к себе. Видя, что я приближаюсь, Фатиница, как лань, вздохнула и сжалась; глаза ее, единственная часть лица, которую я мог видеть сквозь покрывало, приняли выражение беспокойного любопытства, которому выкрашенные черные веки придавали что-то дикое. Я однако же не остановился, но приближался медленно и почти с умоляющим видом.
— Что вы чувствуете? — сказал я по-итальянски. — Где у вас болит?
— Ничего не болит; я здорова, — отвечала она с живостью.
— Дурочка, — сказал Константин, — ты уже целую неделю жалуешься, ты стала совсем не та; все тебе надоедает, горлицы, гусли и даже наряды. Полно капризничать, моя милая; ты говорила, что у тебя голова тяжела.
— О, да, очень тяжела, — отвечала Фатиница, как будто вспомнив о своей болезни и опустив головку на спинку дивана.
— Дайте мне вашу ручку, — сказал я.
— Мою руку? Это зачем?
— Иначе я не могу угадать вашей болезни.
— Не дам, — отвечала Фатиница, спрятав руку.
Я оборотился к Константину, как бы призывая его на помощь.
— Не удивляйтесь, — сказал он, как будто боясь, чтобы я не обиделся затруднениями, которые делала больная, — наши девушки не принимают никогда других мужчин, кроме отца и братьев, со двора они ходят пешком или ездят верхом, но всегда под покрывалом и со множеством провожатых; и они привыкли к тому, что все встречные отворачиваются, пока они не проедут.
— Но я здесь не мужчина, а врач, — сказал я. — Когда вы будете здоровы, я, может быть, ни разу вас не увижу; а вам надобно выздороветь поскорее.
— Это отчего?
— Да ведь вы выходите замуж?
— О, нет, сестра моя, — отвечала Фатиница с живостью.
Я отдохнул, и сердце мое радостно забилось.
— Все равно, — сказал я, — вам надобно выздороветь поскорее, чтобы быть на сестрицыной свадьбе.
— Да я бы и сама рада поскорее выздороветь, — сказала она, вздыхая. — Но на что вам моя рука?
— Чтобы пощупать пульс.
— Нельзя ли сквозь рукав?
— Никак нельзя; сквозь шелковую материю биение пульса будет казаться гораздо слабее.
— Нужды нет, — сказала Фатиница, — потому что он очень сильно бьется.
Я улыбнулся.
— Послушайте, — сказал Константин, — нельзя ли сделать так, чтобы помирить вас?
— Как же это? Я готов на все.
— Нельзя ли вам пощупать пульс сквозь газ?
— Очень можно.
— Ну, так и прекрасно.
Константин подал мне газовое покрывало, которое лежало на диване вместе со многими другими вещами. Я подал его Фатинице; она обернула им свою руку, и, наконец, я кое-как взял ее.
Руки наши, коснувшись, сообщили одна другой странный трепет, так что трудно было бы сказать, у кого из нас больше лихорадка. Пульс Фатиницы бил сильно и неровно; но это могло происходить и не от болезни, а от душевного волнения. Я спросил, что она чувствует.
— Да батюшка говорил вам, у меня голова болит и мучит бессонница.
Эта же самая болезнь была уже несколько дней и у меня; но теперь мне меньше, чем когда-нибудь, хотелось выздороветь. Я оборотился к Константину.
— Ну, что же у нее?
— В Лондоне или в Париже, — отвечал я, улыбаясь, — я бы сказал, что это мигрень, и посоветовал бы больной ездить почаще в театр или отправиться на воды; но здесь этого нельзя, и я только посоветую вашей больной сколько можно рассеяться и выходить почаще на воздух. Что бы вам не прогуляться