верно, очень бы желал скрыть нашу неисправность. Думая, что он, может быть, не расслышал, я сказал ему:

— Ты, верно, не слыхал, Патрик. Говорят тебе, что это мы, Больвер, Девис и Боб, и что мы возвращаемся на корабль. Неужели ты не узнаешь моего голоса?

— Прочь! — завопил опять Патрик таким громким и повелительным голосом, что, вскрикнув в третий раз, он, верно, разбудил бы весь корабль: поэтому Боб, не дожидаясь третьего крика, начал грести прочь.

Мы поняли его намерение и, в знак согласия, кивнули ему головою. Он хотел выйти из вида корабля и потом, сделав круг, подойти еще с большими предосторожностями с другого бока, в надежде, что, может быть, там посчастливится. Удалившись на некоторое расстояние от корабля, мы остановились на минуту; обвернули весла своими носовыми платками и небольшим парусом, который разодрали надвое; потом Боб снова начал грести, но так тихо, что мы сами не слыхали шуму весел, и один только фосфорический след, который мы оставили за собою, мог обличить нас.

Мы радовались своей хитрости, были почти уверены, что проберемся в корабль; но, подойдя к нему футов на двадцать, увидели, что часовой, морской солдат, ходивший по палубе, остановился. Через минуту опять послышался крик:

— Эй, на лодке! Что надо?

— Да черт вас возьми! Ведь вам только говорят, что мы хотим воротиться на корабль, — сказал Джемс, который, подобно мне, выходил уже из терпения.

— Прочь! — закричал часовой.

— Да что с вами сделалось? Ведь мы не пираты! — сказал я.

— Прочь! — повторил часовой.

Мы не послушались и велели Бобу грести к кораблю.

— Прочь! — закричал опять часовой, опустив ружье к нам дулом. — Прочь, или я выстрелю!

— Тут какая-то чертовщина, — пробормотал Боб. — Я думаю, ваше благородие, что всего лучше теперь послушаться.

— Да когда же мы попадем на корабль? — спросил я.

— В утреннюю вахту, когда уже будет светло.

До утренней вахты оставалось еще часа четыре, но делать было нечего: мы решились ждать и отошли от корабля на положенное расстояние. Боб предлагал было съехать на берег, потому что там удобнее было бы отдохнуть, чем в лодке, но собаки отбили у нас охоту гулять ночью по Константинополю. Мы остались посереди Босфора. Если бы наказание наше этим и ограничилось, было бы еще сносно, потому что ночь была прекрасна и воздух теплый; но прием, какой нам сделали, не обещал ничего доброго, и не мудрено, что это нас беспокоило, потому что мы хорошо знали характер Борка. Несмотря на красоту зари, которая начинала заниматься, и великолепного зрелища, которое представилось нам при солнечном восходе и в другое время привело бы меня в восторг, эти четыре часа показались нам ужасно долгими и несносными. Наконец свисток возвестил нам, что вахту сменяют. Мы снова приближались к кораблю. В этот раз нас уже не окликали.

Войдя на палубу, мы увидели, что лейтенант Борк в полном мундире стоит перед всем корпусом офицеров, которые были собраны как будто на военный совет. За такой проступок, в каком мы провинились, мичманов наказывают обыкновенно арестом, а матросов несколькими ударами, и потому мы представить себе не могли, чтобы вся эта церемония делалась для нас. Но мы скоро разуверились и догадались, что Борк хочет выдать нас перед капитаном за дезертиров. Как скоро мы вошли на палубу, он сложил руки на груди, посмотрел на нас глазами, в которых надежда наказать кого-нибудь всегда сверкала каким-то странным блеском, и сказал:

— Откуда вы?

— Мы были на берегу, лейтенант, — отвечал я.

— С чьего позволения?

— Вы знаете, что я был с капитаном.

— Знаю, но все другие воротились в десять часов, а вы нет.

— Мы воротились в двенадцать часов, да нас не пустили.

— А разве кого-нибудь пускают на военный корабль в полночь?

— Я знаю, что обыкновенно в такое время не ворочаются, но есть обстоятельства, которые могут задержать против воли. Я был с капитаном, разлучился с ним случайно, и ему только обязан отчетом во всем. Кроме капитана, никто не может вмешиваться в это дело.

Борк с досадою увидел, что ему не удалось поддеть меня. Он отпустил офицеров и стал ходить один по палубе, поглядывая на меня злобным, хитрым и подозрительным образом.

Я много сносил от Борка, но не знаю, отчего эти взгляды до того меня взбесили, что я подошел к нему и решительно попросил его объяснить мне причину столь оскорбительного поведения. Слово за словом, у нас произошла страшная ссора. Борк до того разгорячился, что совершенно вышел из своего характера и назвал меня «дрянным мальчишкою, которого он, если бы был отцом моим, велел высечь розгами».

Что я в эту минуту почувствовал, этого я выразить не умею. Вся кровь моя, которая за минуту перед тем прилила к сердцу, бросилась в голову.

Прибежав в каюту, я схватился обеими руками за волосы, кинулся ничком на пол, и несколько времени оставался таким образом неподвижно, как бы уничтоженный, не подавая никаких признаков жизни, кроме какого-то хрипения, выходившего из глубины моей груди. Потом, не знаю через сколько времени, потому что в тогдашнем моем состоянии я его не замечал, я медленно поднялся и улыбнулся в свою очередь.

Мысль о мщении до такой степени меня целый день занимала, что я сделался больным, слег в постель и не дотрагивался до пищи, которую мне приносили, и всю ночь просидел на стуле. Между тем я казался спокойным, и матрос, который принес мне на другой день завтрак, конечно, не догадался, что во мне происходит. Чтобы не подать ему подозрения, я начал есть при нем и спросил, воротился ли капитан. Матрос отвечал мне, что капитан приехал еще накануне, что мне и Джемсу объявлен месячный арест за несвоевременное возвращение на судно, что презрительный отзыв обо мне, произнесенный лейтенантом, возбудил негодование во всех офицерах, и они, чтобы сколько можно отплатить ему, «наложили на него карантин». Это меня обрадовало как доказательство, что весь экипаж одинаково со мною смотрит на поступки Борка. И я еще более утвердился в моем намерении.

Теперь я должен объяснить тем из моих читателей, которые незнакомы с английскою морскою жизнью, что значит наложить на кого-нибудь карантин.

Когда кто-нибудь из офицеров несправедливо обидит своего товарища или сделает неблагородный поступок, все прочие составляют из себя род совета и объявляют, что этот офицер будет столько-то времени в карантине. Но такое решение должно быть принято единогласно, потому что все до одного должны содействовать его исполнению.

Теперь вот в чем состоит наказание.

Как скоро офицер в карантине, он точно как будто пария, прокаженный, зачумленный. Никто не подходит к нему иначе как по делам службы; если он спрашивает, ему отвечают как можно короче; если он протягивает руку, ему не подают руки; если он предлагает сигару, никто не берет; если он идет на носовую часть, офицеры переходят на корму. За обедом никто ему ничего не подает; соседей его потчуют, его никогда; он должен или просить, чтобы ему подали, или сам взять. Жизнь на море и без того не слишком разнообразна, и потому подобное наказание настоящая мука; с ума можно сойти. Зато наказанный обыкновенно покоряется, исправляется. Тогда он тотчас снова делается человеком, добрым малым, и наслаждается всеми правами хорошего товарища; перестает быть исключением и подходит под общее правило. Но если он не покоряется, никто ни на минуту не нарушает определения, и, покуда он упрямится, до тех пор продолжается карантин.

По характеру Борка легко было предвидеть, что он никогда не переменится. Притом эта мера и не производила большой перемены в обыкновенном его образе жизни. Он всегда был один, а теперь сделался, если можно, еще мрачнее и строже прежнего.

Что касается до меня, то одиночество только укрепляло меня в моем намерении. По временам, при воспоминании об обиде, нанесенной мне лейтенантом, сердце мое сжималось, и кровь поднималась в голову; бывали, однако же, и такие минуты, когда решимость моя ослабевала, и я старался оправдать в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату