пятерыми детьми, продала все, что у нее было, чтобы их прокормить; а потом стала просить милостыню. Однажды ей в целый день ничего не подали, голодные дети плакали, она украла у булочника кусок хлеба; из милости и из сострадания к ее горестному положению, ее не повесили, но посадили на всю жизнь в тюрьму, а детей моих, как бродяг, отдали в богадельню. Вот что в этом письме… О, мои детушки, мои бедные детушки! — вскричал Девид с таким раздирающим сердце рыданием, что слезы брызнули из глаз всех.

— О, — продолжал Девид после минутного молчания, — я бы все простил ему, как христианин, клянусь Библиею, которая лежит перед вами, господа. Я бы простил ему, что он отнял у меня все на свете, оторвал меня от родины, от дому, от семейства; простил бы ему, что он бил меня, как собаку… Как бы он ни мучил меня, я бы простил его… Но бесчестье жены и детей моих!.. Жена моя в тюрьме, дети мои в богадельне! О, когда я получил это письмо, мне казалось, что все злые духи ада забрались ко мне в грудь и кричат мне: «Отомстить ему!»

— Ты ничего больше не имеешь сказать? — спросил капитан.

— Ничего, мистер Стенбау; только ради Бога, не прикажите томить меня. Покуда я в живых, я все буду видеть несчастную жену и бедных моих детушек. Сами изволите видеть, чем скорей мне умереть, тем лучше.

— Отведите его назад в трюм, — сказал капитан голосом, которому он тщетно старался придать некоторую твердость.

Два морских солдата вывели Девида. Нас тоже выслали, потому что суд должен был приступить к совещанию. Но мы не отходили от дверей, чтобы поскорее узнать решение. Через полчаса сержант вышел; в руках у него была бумага с пятью подписями — смертный приговор Девиду Монсону.

Хотя все ее ожидали, однако эта весть произвела горестное, глубокое впечатление. Что касается до меня, то я снова почувствовал раскаяние, которое уже не раз меня мучило. Не я захватил Девида, но, однако же, я принимал участие в экспедиции. Я отвернулся, чтобы скрыть свое смущение. За мною стоял Боб, прислонившись к стене; в простоте сердца он не мог скрыть чувств своих, и две крупные слезы катились по суровому лицу его.

— Мистер Джон, — сказал он, — вы всегда были благодетелем несчастного Девида. Неужели вы теперь его покинете?

— Но что же я могу для него сделать, Боб? Если ты знаешь какое-нибудь средство спасти его, говори: я на все готов, хоть бы мне это самому Бог знает чего стоило.

— Да, да, я знаю, — сказал Боб, — что вы добрый и хороший человек. Знаете что? Не можете ли вы предложить экипажу, чтобы все пошли просить за него капитана? Вы знаете, мистер Джон, он у нас милостивый командир.

— Плохая надежда, любезный мой! Однако же, нужды нет, попробуем. Только поговори ты, Боб, с экипажем; нам, офицерам, нельзя этого предлагать.

— Но вы, по крайней мере, можете представить капитану просьбу его старых матросов? Вы можете сказать ему, что об этом просят его люди, которые всякую минуту готовы умереть за него?

— Я сделаю все, что ты хочешь. Поговори со своими товарищами.

Предложение Боба было принято с единодушными радостными восклицаниями. Джемсу и мне поручено было представить капитану просьбу экипажа.

— Теперь, друзья мои, — сказал я, — как вы думаете, не попросить ли Борка пойти вместе с нами к капитану? Он был причиною несчастий Девида, его хотели убить. Или он не человек, или в подобных обстоятельствах будет красноречивее нас!

Предложение мое было принято мрачным молчанием. Но оно было так натурально, что спорить никто не стал. Только послышался ропот, изъявлявший сомнение. Боб покачал головой и пыхтел громче, чем когда-нибудь.

Мы, однако же, решились идти к лейтенанту.

Он ходил большими шагами по своей каюте; рука у него была подвязана. Я с первого взгляда заметил, что он чрезвычайно взволнован; между тем, увидев нас, он в ту же минуту принял строгое и мрачное выражение, составлявшее обыкновенный характер его физиономии. С минуту продолжалось безмолвие, потому что мы поклонились ему молча, а он смотрел на нас так, как будто хотел проникнуть до глубины наших сердец. Наконец он сказал:

— Позвольте спросить, господа, чему я обязан вашим посещением?

— Мы пришли предложить вам великое и благородное дело, мистер Борк.

Он горько улыбнулся. Я заметил и понял эту улыбку; однако продолжал:

— Вы знаете, что Девид приговорен к смертной казни?

— Да, и единогласно.

— И это не могло быть иначе, потому что на корабле один только человек, который мог бы возвысить голос в его пользу, а этот человек не присутствовал на суде. Но теперь, когда суд произнес свое решение, когда правосудие удовлетворено, не могло ли бы милосердие начать свое дело?

— Продолжайте, мистер Джон, — сказал он, — вы говорите красно и умилительно, как наш почтенный пастор.

— Экипаж положил отправить к капитану депутацию и просить помилования Девиду, и это доброе дело возложено на нас с Джемом; но мы не посмели присвоить обязанности, которую вы, может быть, представили себе.

На тонких и бледных губах лейтенанта появилась одна из тех презрительных улыбок, какие я только у него и видывал.

— Вы хорошо сделали, господа, — сказал он, кивнув головою. — Если бы преступление совершено было над последним матросом, и это дело лично до меня не касалось, я бы, по долгу своему, был неумолим. Но убить хотели меня; это другое дело. Нож вашего любимца поставил меня в такое положение, что я могу предаться внушениям сердца. Пойдемте к капитану.

Мы с Джемсом переглянулись, не сказав ни единого слова.

Во всем, что говорил Борк, он явился точно таким, каким мы его всегда знали, человеком, который повелевает собою с такою же сухостью, как другими, человеком, у которого лицо не зеркало души, а дверь тюрьмы, куда она в наказание посажена.

Мы пришли к капитану; он сидел, или, лучше сказать, лежал на лафете пушки, стоявшей в его каюте, и, казалось, был погружен в глубочайшую горесть. Увидев нас, он встал и подошел к нам.

Борк начал говорить и объяснил ему причину нашего посещения.

Надобно признаться, что он сказал капитану все, что сказал бы в подобном случае адвокат, но и не более того, то есть он не молил, а произнес речь. Ни одно сердечное выражение не освежило сухости слов, выходивших мерно из уст его, и, выслушав эту просьбу, я понял, что капитану невозможно простить, как бы он ни был расположен к этому. Ответ был таков, как мы ожидали; но как будто вмешательство лейтенанта в это дело иссушило источник чувствительности в душе Стенбау, в голосе его была суровость, какой я никогда не замечал в нем. Что касается его слов, то это были официальные выражения начальника, который может думать, что ответ его будет доведен до сведения лордов адмиралтейства.

— Если бы это было возможно, — сказал он, — я бы с душевным удовольствием согласился на просьбу экипажа, особенно когда вы, г. Борк, мне ее представляете; но вы знаете, что долг не позволяет мне исполнить вашего желания. Польза службы требует, чтобы столь важное преступление было наказано по всей строгости законов; личные наши чувствования не могут идти в сравнение с интересами службы, и вы, лейтенант, лучше, чем кто-нибудь, знаете, что я бы по справедливости подверг себя порицанию от начальства, если бы показал малейшее снисхождение в деле, которое касается до поддержания дисциплины.

— Но, мистер Стенбау, — вскричал я, — подумайте о необыкновенном положении несчастного Девида, о насилии, может быть, законном, но, конечно, несправедливом, которое сделало его матросом! Вспомните обо всех его страданиях и помилуйте, как помиловал бы сам Господь Бог!

— Мне даны готовые законы: мое дело только исполнять их, и они будут исполнены.

Джемс хотел говорить, но капитан протянул руку, чтобы заставить его молчать.

— Так извините, что мы вас обеспокоили, — сказал Джемс, дрожащим голосом.

— Я и не думал сердиться на вас, господа, за поступок, внушенный вам сердцем, и хотя я отказал вам, однако, могу сказать, не согласно с моими чувствами, — отвечал капитан совсем другим уже голосом. —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату