Домик был трехэтажный; все его окна, благодаря восхитительному расположению небольшого здания, выходили в сад. В доме было шесть квартир, каждая из трех комнат и кухни.
Четыре квартиры, расположенные в первом и втором этаже, занимали семьи ремесленников. Вместо того чтобы напиваться у заставы, как их товарищи по работе, эти люди, степенные и непьющие, копались по воскресеньям в той части сада, что прилегала к их скромному жилищу.
В третьем этаже на одной лестничной площадке, один — слева, другой — справа, жили два главных персонажа этой истории.
Квартиру слева занимал молодой человек лет двадцати-двадцати трех. Это был красивый юноша с открытым лицом, голубоглазый, светловолосый и крепкого сложения. Он был невысокого роста, но широкие плечи свидетельствовали о недюжинной силе. Он родился в Кемпере, но было вовсе не обязательно заглядывать в его свидетельство о рождении, чтобы убедиться, что он бретонец, это и так было написано у него на лице, отмеченном энергией и благородством прекрасной гэльской расы.
Его отец, старый обедневший дворянин, удалившийся в башню — все, что уцелело от феодального замка XIII века, разрушенного во время войн в Вандее, отправил сына в Париж, где тот изучал право. Окончив коллеж, юный Коломбан де Пангоэль поселился на улице Сен-Жак и жил там уже в течение трех лет, то есть с 1823 года — даты, с которой мы начнем этот рассказ.
Отец назначил ему небольшое содержание в тысячу двести франков годовых: славный старик делил с сыном все, что у него оставалось от родового наследия.
Квартира Коломбану обходилась всего в двести франков в год; таким образом, у юноши оставалась тысяча франков, то есть целое состояние для непьющего, экономного, степенного юноши.
Мы ошиблись, когда сказали, что ему оставалась тысяча франков в год: из этой суммы мы должны вычесть десять франков в месяц — плата за прокат фортепьяно; это была единственная роскошь, которую себе позволил Коломбан, несомненно, чтобы не нарушать одну из политических аксиом древних бретонцев, сохранившуюся до сих пор; она, как рассказывает Огюстен Тьерри, считает музыканта (наряду с землепашцем и ремесленником) одним из трех столпов общественной жизни.
Стоял январь 1823 года. Коломбан изучал право уже третий год. Часы церкви святого Иакова-Высокий порог пробили десять.
Молодой человек сидел в углу перед камином и изучал кодекс Юстиниана, как вдруг услышал громкие жалобные стоны.
Он отворил дверь на лестницу и увидел на пороге соседней квартиры девушку — бледную, растрепанную; заливаясь слезами, ломая руки, она звала на помощь.
В этой квартире жили девушка с матерью, вдовой капитана, убитого при Шампобере во время кампании 1814 года. Мать получала пенсию в тысячу двести франков и немного зарабатывала шитьем: работу давали ей белошвейки квартала.
Она прожила полгода в одиночестве, как вдруг однажды утром Коломбан, возвращаясь из Школы права, столкнулся на лестнице с высокой красивой девушкой, которая была ему совершенно незнакома.
Коломбан был по природе своей неразговорчив, и поэтому лишь спустя несколько дней после этой и еще двух-трех встреч он узнал от одного из жителей первого этажа, что мадемуазель Кармелита — дочь г-жи Жерве, его соседки; девушка, как дочь офицера Почетного легиона, воспитывалась в королевском пансионе Сен-Дени и, завершив обучение, вернулась к матери.
Первая встреча юноши и девушки произошла в сентябре 1822 года, во время каникул. Через две недели Коломбан отправился погостить в Пангоэль, вернулся в ноябре и до января 1823 года лишь изредка встречал девушку на лестнице, когда возвращался к себе с молоком; они вежливо раскланивались, но ни разу не обменялись и словом.
Девушка была робка, Коломбан — слишком почтителен.
Но в один прекрасный день молодой человек вышел раньше обычного и поднимался по лестнице с завтраком в руках и встретил девушку: она задержалась в то утро и спускалась за своим завтраком.
Молодой человек раскланялся с ней не как простой студент, а как дворянин (воспитание, полученное в раннем детстве, остается на всю жизнь), и хотел пройти дальше.
Она покраснела и остановила его такими словами:
— Я хочу вас кое о чем попросить, сударь. Мы с матушкой очень любим музыку и обычно с большим удовольствием слушаем, как вы поете, аккомпанируя себе на фортепьяно. Но вот уже три дня, как матушке нездоровится. И хотя сама она ничего не говорит, доктор, приходивший к нам с визитом вчера вечером, как раз во время вашего пения, сказал, что музыка, должно быть, ее утомляет.
— Прошу прощения, мадемуазель, — покраснев до корней волос, отвечал молодой человек. — Я не знал, что ваша матушка больна; поверьте, что я ни за что этого себе не позволил бы, зная о ее болезни.
— О Боже мой! Это я, сударь, прошу у вас прощения, что лишаю вас удовольствия, и от всего сердца благодарю за то, что ради нас вы готовы пойти на это лишение.
Молодые люди раскланялись. Вернувшись к себе, Коломбан закрыл фортепьяно до тех пор, пока не поправится г-жа Жерве.
С этого времени он стал встречать девушку все чаще. Болезнь матери становилась все серьезнее. Кармелита постоянно бегала то ко врачу, то в аптеку. Несколько раз Коломбан слышал, как она поздним вечером спускается по лестнице. Он хотел бы предложить ей свои услуги — и ни одна девушка, нуждающаяся в помощи, не получила бы поддержки более благородного и более бескорыстного сердца, — но Коломбан был столь же робок, сколь благороден; его смущало не столько предложение, как то, в какой форме он должен его сделать. Лишь заслышав крики о помощи, он осмелел и предложил ей располагать им.
К несчастью, было слишком поздно: девушка кричала не от бессилия, а от страха, от ужаса.
Госпожа Жерве, четыре дня не встававшая с постели из-за серьезной угрозы разрыва аневризмы (доктор решил скрыть это от Кармелиты), стала задыхаться и попросила стакан воды. Девушка не хотела давать ей простую воду и отправилась на кухню приготовить питье. Стон, донесшийся до ее слуха и напоминавший зов, заставил ее поторопиться. Она вошла в комнату и увидела, что мать лежит с запрокинутой головой. Девушка просунула руку ей под спину и приподняла ее голову: бедная женщина смотрела на дочь как-то странно. Похоже, она не могла говорить, но всю душу вложила в свой взгляд. Кармелита, дрожа от страха, который, однако, придавал ей силы, продолжала поддерживать голову матери и поднесла стакан к ее губам. Но прежде чем стакан коснулся губ, г-жа Жерве издала глубокий, протяжный, скорбный вздох и ее голова тяжело упала девушке на руку, а потом на подушку.
Девушка с усилием снова приподняла ее голову и поднесла стакан к губам со словами:
— Выпей, матушка!
Однако зубы матери были плотно сжаты, она ничего не отвечала. Кармелита наклонила стакан. Вода полилась по губам, но в рот так и не проникла.
Глаза больной по-прежнему были широко раскрыты. Госпожа Жерве словно не могла отвести от дочери взгляд.
Кармелита почувствовала, как лоб ее покрывается испариной. Только широко раскрытые глаза матери еще придавали девушке мужества.
— Да пей же, мамочка! — повторила она.
Больная снова ничего не ответила. Кармелите показалось, что шея, которую она поддерживала, медленно остывает и что ее самое охватывает смертельный холод. Испугавшись, она опустила голову матери на подушку, поставила стакан на стол, бросилась к матери, обхватила ее обеими руками, осыпала ее лицо поцелуями и поднялась, не сводя с нее почти столь же неподвижного взгляда, как у г-жи Жерве. Только тогда бедная девочка, полная жизни и никогда не задумывавшаяся о том, что единственное любимое в мире существо может умереть, вдруг поняла, что случилось! Однако она не могла поверить, что матери, всего минуту назад с ней разговаривавшей, больше нет, что она умерла вот так, тихо, незаметно. Она прижалась губами ко лбу умершей и испугалась: ей почудилось, что ее лихорадочно горящие губы коснулись мрамора.
Она в ужасе попятилась назад, но еще не смела поверить, что это смерть.
Голова матери была слегка повернута, и широко раскрытые глаза продолжали смотреть на девушку с застывшим в них выражением материнской любви. Но этот взгляд не успокаивал, а пугал Кармелиту.